Сергей Стариди – Цена мира. Плоть и сталь (страница 4)
Алексей сел, держа спину неестественно прямой.
– Вина? – Потемкин плеснул из графина в кубок. – Бургундское. Матушка прислала.
– Я не пью с тюремщиками.
Потемкин расхохотался. Смех его был громким, раскатистым, от него дрожало пламя свечей.
– Тюремщики? Дурак ты, князь. Я – твой спаситель. Если у тебя, конечно, мозгов хватит спастись.
Он резко подался вперед. Лицо его изменилось. С него слетела маска добродушного обжоры. Теперь перед Алексеем сидел хищник. Государственный деятель.
– Слушай меня, Вяземский. И слушай внимательно. Второго раза не будет. Война с туркой завязла. Румянцев – великий полководец, но как дипломат он… – Потемкин сделал неопределенный жест рукой. – Он привык рубить головы, а не завязывать узлы. Турки тянут время. Они знают про Пугачева. Знают, что у нас Урал полыхает, что Казань под угрозой. Они ждут, когда мы надорвемся на два фронта, чтобы ударить.
Алексей молчал. Политический расклад был ему известен, но он не понимал, зачем он здесь.
– Нам нужен мир, – продолжил Потемкин, понизив голос. – Не просто перемирие, а мир. Крым должен быть наш. Черное море должно быть нашим. Но визирь упирается. У него есть козыри. И у него есть… слабости.
Он вперил свой единственный глаз в Алексея.
– Твой покойный папенька, Петр Андреевич Вяземский, был великим казнокрадом. Но он был и великим шпионом. Он вел «черную кассу» посольского приказа. Он знал, кого и за сколько можно купить в Стамбуле. У кого из пашей долги, кто любит мальчиков, а кто продает секреты французам.
Алексей усмехнулся, но усмешка вышла горькой.
– Вы опоздали, Григорий Александрович. Архивы отца изъяты. Шешковский перерыл всё. Каждую бумажку, каждый вексель. А то, за что я гнию в этой ссылке, дневник моего отца – Императрица лично сожгла, вы же сами видели. Всё превратилось в пепел.
Потемкин медленно потянулся к тяжелому кожаному саквояжу, стоящему у ножки кресла.
– Императрицы – женщины эмоциональные, – пророкотал он, расстегивая застежки. – Они хотят, чтобы история была чистой и красивой. Как на парадном портрете. А мы, государственные мужи, знаем: история делается в грязи.
Он достал увесистую стопку пожелтевших листов, в толстой кожаной папке. И швырнул её на стол перед Алексеем.
Документы упали с тяжелым, глухим стуком, от которого жалобно звякнул хрусталь.
– Екатерина приказала сжечь. А я приказал – приберечь. На черный день. – Потемкин подмигнул своим живым глазом. – Вот он и настал, этот день.
Алексей смотрел на стопку листов как завороженный. Он узнал их. Это были они, утаенные отцом в Новодевичьем монастыре документы. В них он сохранил всё самое опасное. То, за что убивают.
– Бери, – приказал Потемкин. – Это твое оружие, князь. Здесь имена, суммы, слабости. Здесь компромат на половину Дивана султана. Шешковский, дуболом, искал заговоры против матушки, а я искал рычаги.
Алексей протянул руку, коснулся желтой бумаги.
– Почему я? – тихо спросил он. – У вас сотни дипломатов. У вас Репнин. У вас целый штат шпионов. Зачем вам опальный ссыльный?
Потемкин откинулся в кресле, сцепив жирные пальцы на животе.
– Потому что дипломаты – чистоплюи. Им этикет мешает. А ты, Алешка… ты битый. – Голос фаворита стал жестче. – Я помню тебя в семьдесят первом. Ты был мальчишкой, но ты понюхал пороху в том походе. Ты видел турок не на картинках. Ты знаешь их обычаи, их язык, их подлость.
Потемкин на секунду замолчал, и его взгляд стал тяжелым.
– И я помню того парня. Никиту. Друга твоего. Ты видел смерть близко. Ты умеешь ненавидеть. А дипломат, который не умеет ненавидеть – это просто почтовый голубь. Мне не нужен голубь. Мне нужен волкодав.
Слова ударили Алексея в самое сердце. Никита Баратынский. Имя, которое он старался забыть, чтобы не бередить старые раны. Потемкин знал. Этот циклоп знал всё.
– Бери папку, – голос Потемкина стал деловым. – Поедешь к Румянцеву. Не официально. Как мой личный порученец. Найдешь подход к турецким переговорщикам. Шантаж, подкуп, яд – мне плевать. Ты используешь каждую бумажку из этой папки, но выгрызешь мне этот мир.
– А взамен?
– Взамен я даю тебе бумагу. Помилование для Анастасии. И разрешение вывезти её… скажем, в дальнее имение. Под надзор, но живую.
– Вашему слову грош цена, Григорий Александрович, – зло бросил Алексей. – Вы предадите меня, как только получите трактат.
Потемкин улыбнулся. На этот раз улыбка была почти человеческой. Усталой и немного грустной.
– Может быть, – кивнул он. – Я политик, князь. Я продаю и покупаю людей каждый день. Но другого покупателя у тебя нет. Либо ты играешь со мной в эту игру, либо через месяц твоя Настя сдохнет в подвале, а ты сопьешься в своей Вязьме. Выбор за тобой.
В комнате повисла тишина. Слышно было только, как трещит воск в свечах и как за окном воет апрельский ветер, швыряя мокрый снег в стекла.
Алексей смотрел в единственный глаз Циклопа. Он понимал, что попал в капкан. Но в этом капкане была маленькая, призрачная надежда.
– Мне нужны гарантии, – сказал он. – Письменные. И деньги. Много денег. Золотом. На подкуп… и на расходы.
Потемкин удовлетворенно хмыкнул. Он понял, что рыба заглотнула наживку.
– Будет тебе золото, – он подвинул к Алексею кубок с вином. – И бумага будет. Пей, посол. За Империю. А главное помни: героев любят мертвыми, а ты мне нужен живой.
Алексей взял кубок. Вино было темным, густым, похожим на венозную кровь.
– За цену мира, – тихо сказал он и залпом осушил бокал.
Потемкин снова вгрызся в куриную ножку. Машина государственного управления, смазанная человеческими судьбами, снова заработала.
Глава 3. Прощание с тенью
Апрель 1774 года. Усадьба Вяземских.
Свеча догорала. Воск оплыл бесформенной лужей, похожей на застывшую лаву, и фитиль уже тонул в ней, чадя черным, жирным дымом.
Алексей сидел за столом, не чувствуя холода, который к рассвету пробрался в дом через щели в рассохшихся рамах. Перед ним лежал чистый лист плотной голландской бумаги. Рядом стояла чернильница с засохшим на горлышке ободком.
До рассвета оставался час.
Он обмакнул перо. Рука, которая три часа назад твердо держала кубок с вином перед лицом Потемкина, теперь предательски дрожала.
Ему было двадцать два года. В любом веке в этом возрасте смерть кажется чем-то далеким, почти невозможным, а любовь – единственной религией, ради которой стоит жить. Он хотел кричать. Он хотел выплеснуть на бумагу всё, что жгло его изнутри эти два месяца.
Перо коснулось бумаги. Скрип был громким в мертвой тишине дома.
«Душа моя, Настя…»
Он остановился. Клякса расплылась черной звездой.
«Если ты читаешь эти строки, значит, я жив. Значит, я не сдался. Я заключил сделку, страшную сделку, но она – единственный путь к тебе. Я еду на юг, в самое пекло войны, чтобы купить твою свободу. Потемкин обещал…»
Алексей писал быстро, не следя за почерком. Слова толкались, наезжали друг на друга. Он писал о том, как задыхается без неё в этой ссылке. О том, что каждую ночь видит её во сне. О том, что чувствует её боль, как свою собственную.
«…Держись. Заклинаю тебя всем святым – держись. Не верь им. Не верь стенам. Я вернусь. Я выгрызу этот мир у султана, я принесу его Императрице на блюде, и тогда никто не посмеет…»
Он исписал лист до конца. Дыхание сбилось, сердце колотилось о ребра, как птица в клетке. Он отложил перо. Перечитал написанное.
Это было прекрасное письмо. Искреннее. Полное надежды и любви восемнадцатилетней девочки и двадцатидвухлетнего юноши, которых разлучила безжалостная машина Империи.
Алексей закрыл глаза.
И вдруг он увидел это письмо не своими глазами.
Он увидел его глазами Степана Ивановича Шешковского, начальника Тайной экспедиции.
Он представил, как сухие, ухоженные пальцы главного палача России берут этот лист. Как он читает эти строки, беззвучно усмехаясь. «Связь с государственным преступником… Планы побега… Сделка с фаворитом…»
Каждое слово «люблю» в этом письме превращалось в «виновна». Каждое обещание спасти становилось доказательством заговора. Если игуменья перехватит письмо… Если курьера остановят на тракте…
Это письмо не спасет Анастасию. Оно убьет её. Оно станет тем самым камнем на шее, который утянет её на дно.
Алексей открыл глаза. Взгляд его изменился. Юношеский блеск исчез, уступив место холодной, взрослой пустоте.
– Дурак, – прошептал он. – Какой же я дурак.
Он взял лист двумя пальцами. Бумага хрустнула.