Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 9 (страница 14)
Лида смотрит на меня поверх отложенной шинели.
— Иванов.
— Вернул, — говорю я. — Ещё в сорок первом. А потом ты сама разрешила забрать насовсем.
— Помню, — говорит она. — Просто хотела проверить, помнишь ли ты, откуда она. В дорогу взял?
— Взял.
Самолёты передают отдельной группе перегона; на промежуточной базе мы должны встретиться с ними. Эшелоном идут люди по наземному списку и мастерская.
Погрузку мы начинаем на рассвете, и к обеду становится ясно, что вагонов ровно на треть меньше, чем нам надо.
Это, в общем, нормальное состояние мира. Ненормально было бы, если бы их хватило.
Плешаков стоит у открытой двери товарного вагона с листом фанеры, на котором он мелом расчертил таблицу.
— Так, — говорит он мотористам. — Отдельного вагона на смену не будет. Ни у кого. Поэтому делаем вот как.
Он стучит по фанере.
— Каждой смене — обозначенный комплект. Комплект — это столько-то ящиков, столько-то мест, и на каждом ящике ваш номер краской. Один человек отвечает за комплект головой. Не «все вместе», а один, с фамилией.
— А если ящик потеряется?
— Тогда я спрошу с того, чья фамилия, — говорит Плешаков. — И он мне не скажет «я думал, Ковальчук взял».
Я иду вдоль состава с перечнем и сверяю.
Перечень длинный, и в нём есть строчки, от которых у меня портится настроение ещё до начала спора.
— Василий Фомич.
— Слушаю.
— Станок.
— А что станок?
— Станок — четыреста килограммов, — говорю я. — Он займёт у нас пол-площадки. На эту половину я могу взять пятнадцать ящиков или двух человек с постелями.
Плешаков молчит.
— И потом, — продолжаю я, — на новой базе мастерская должна быть.
— «Должна быть», — повторяет Плешаков. — Иванов, ты сам-то в это веришь?
— Не очень.
— Вот и я не очень.
— И всё-таки четыреста килограммов.
Мы стоим друг напротив друга, и я вижу, что он сейчас уступит, потому что я командир и потому что он устал спорить. И именно поэтому я говорю:
— Зови Селиванова.
Селиванов приходит, вытирая руки, и смотрит на нас с подозрением.
— Селиванов, — говорю я. — Убеди меня, что станок нужен. Не «удобно», а нужен. Я слушаю.
Он молчит секунды три, потом лезет в карман и достаёт оттуда шпильку.
Обычную шпильку, сантиметров восемь, с резьбой на обоих концах.
— Вот, — говорит он. — Знаете, что это?
— Знаю.
— Это крепление выхлопного коллектора. Их там восемь штук на мотор. Они горят и рвутся. За зиму я их сделал сорок две.
— Сам?
— Сам. Вот на этом станке. — Он кивает на брезент, под которым станок. — Беру пруток, точу, нарезаю резьбу, калю. Сорок минут одна штука.
— А если станка нет?
— Если станка нет, я пишу заявку, — говорит Селиванов. — Заявка идёт в БАО, из БАО на склад, со склада, если повезёт, через две недели приходит десяток. Если не повезёт — через месяц. А машина с оборванной шпилькой не летает, потому что там выхлоп в подкапотное пространство, и это пожар.
Он вертит шпильку в пальцах.
— Товарищ старший лейтенант, я вам скажу прямо. Мне ваш станок не для красоты. Мне на нём работать каждую неделю. Четыреста килограммов — это две недели простоя одной машины. Каждый месяц.
Я смотрю на шпильку.
Вот за это я и люблю разговаривать с людьми, которые работают руками. Они не спорят категориями. Они достают из кармана деталь.
— Едет, — говорю я.
— Едет? — не верит Селиванов.
— Едет. — Я делаю пометку в перечне. — Только тогда мы с вами сейчас найдём, что не едет вместо него.
Обратно со станции увозят уже приготовленные к погрузке тяжёлую тележку под агрегаты, запасной дубовый верстак и два короба бруса. Металлические принадлежности снимают и укладывают в свободные гнёзда. Дерево и тележку принимает смена Мельника. На освобождённое место ставят станок; стол, прибитый в прежней мастерской, мы в этот размен не считаем.
А вот что мы делаем отдельно и тщательно — это приборы и шаблоны.
Их укладывают не с тяжёлым, а сами по себе: четыре небольших ящика, обшитых внутри войлоком, с гнёздами. Микрометр, индикаторы, набор щупов, шаблоны на профиль лопасти, угольники, линейки. Каждый предмет в своём гнезде, каждый ящик с двумя ручками, чтобы нести вдвоём и быстро.
— Вот эти четыре, — говорит Плешаков мотористам, — идут не на платформу. Идут в теплушку, к людям. Они поедут с нами, под нарами.
— Тесно будет.
— Будет тесно, — соглашается Плешаков. — Зато если платформу отцепят на какой-нибудь узловой или по ней попадут, у нас останется то, чем меряют. Станок я через год себе сделаю из чего угодно. Микрометр я себе из рельса не выточу.
Последний ящик закрывают в четвёртом часу, и закрывают его на столе.
Стол — тот самый, длинный, в бывшей столовой, где вчера ещё пили чай и где в марте Черных спрашивал про лёд. Сейчас на нём стоит одинокий ящик, вокруг лежат стружка, обрывки бумаги и гвозди, а чайник унесли.
Плешаков забивает последний гвоздь, выпрямляется и кладёт ладонь на крышку.
— Всё, — говорит он.
Помолчав, добавляет:
— Хороший был стол.
— Он остаётся, — говорю я.
— Он остаётся, — соглашается Плешаков. — А мы нет.
Эшелон идёт медленно, и это правильно: медленно — значит, идёт.
На третьи сутки, ближе к вечеру, ко мне в теплушку заглядывает Дейнека — он едет с нами до узловой — и говорит:
— Иванов. Завтра в двенадцать сорок — станция. Стоим два часа, меняем паровоз и берём воду.
— Понял.