Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 9 (страница 16)
— Так почему керосин?
— Потому что ты приходил на танцы прямо с аэродрома, — говорит она. — Тебя за три метра было слышно. Тебе говорили — иди мойся, а ты отвечал, что это лучшие духи в районе.
Я слушаю, и это похоже на то, как слушаешь про чужого человека, о котором говорят хорошее.
— Похоже на правду, — говорю я.
— На какую правду? — тихо спрашивает она.
— На то, как поступают в двадцать лет.
Мы молчим.
— Пойдём сядем, — говорит она. — У меня двадцать минут, потом надо обратно, я сказала, что буду во дворе.
Она задерживается возле скамейки.
— И ещё, Паша. Теперь можешь звать Марусей. Если хочешь.
— Хочу.
— Только без попыток угадать, как раньше. Просто Марусей.
Скамейка стоит у стены под окнами, и от неё до двери шагов десять — как раз чтобы её могли позвать.
Она садится, ставит между нами сумку — обычную клеёнчатую сумку с чем-то тяжёлым внутри — и кладёт на неё руки.
— Ну, — говорит она. — Рассказывай.
— Сначала ты, — говорю я. — Как сегодня смена?
— Что?
— Смена, — говорю я. — Сегодняшняя. Как?
Она смотрит на меня так, будто я спросил что-то неприличное.
— Тебе это зачем?
— Затем, что я про тебя знаю из писем, а письма ты пишешь вечером, когда уже всё кончилось. А я хочу знать, что было сегодня.
Она пожимает плечами.
— Плохо было, — говорит она. — С утра привезли партию, шестьдесят человек, из них двадцать носилочных. Мы их не ждали, нам сказали про сорок. Перевязочная одна, мест нет. Я до одиннадцати не садилась.
— Кто-нибудь умер?
— Двое, — говорит она. — Один сразу, ещё в коридоре. Второй в девять.
— Ты с ним была?
— Я с ним была, — говорит она и вдруг замолкает.
Я не тороплю.
— Он просил пить, — говорит она через минуту. — А ему нельзя, у него живот. И я ему смачивала губы. И он на меня всё время смотрел и говорил: сестричка, ну хоть глоток. — Она смотрит перед собой. — Я четыре месяца работаю, я уже привыкла, а сегодня почему-то нет.
— Потому что ты знала, что я приеду.
Она поворачивает голову.
— При чём тут ты?
— При том, что когда ждёшь чего-то хорошего, всё плохое становится острее, — говорю я. — Оно перестаёт быть просто работой.
Она долго смотрит на меня.
Потом берёт сумку, которая лежит между нами, и переставляет её на землю.
— Ты стал по-другому разговаривать, — говорит она.
— Знаю.
— Не знаешь, — говорит она. — Ты не можешь знать, ты не помнишь, как было раньше.
— Тут ты права.
— Раньше ты говорил быстро, — говорит Мария. — Всё время шутил. И если я начинала про грустное, ты сразу переводил, потому что не любил. А сейчас сидишь и спрашиваешь, кто умер.
— Это плохо?
Она думает.
— Это странно, — говорит она. — Я не знаю пока, плохо это или нет.
Первые десять минут проходят очень быстро.
Я успеваю рассказать про эшелон, про Плешакова и станок, про Костенко в рубахе не по росту. Она успевает засмеяться два раза, и оба раза коротко, как смеются люди, отвыкшие.
А потом я говорю то, за чем, собственно, и ехал.
— Маруся, я должен сказать одну вещь, и я хочу сказать её при тебе, а не в письме.
— Говори.
— Твоё письмо, то, первое, — говорю я. — Я его впервые прочёл осенью. Без него я бы тебя не нашёл: там был твой адрес и там были курсы. Я по этим двум строчкам тебя и искал. Спасибо.
— Пожалуйста, — говорит она настороженно.
— И второе. — Я смотрю на свои руки. — Я не могу вернуть то, что ты помнишь. Я пробовал. Я честно сидел и пробовал вспомнить, и там ничего нет. Пустое место. И, судя по всему, оно таким и останется.
— Ты это уже писал.
— Писал. Но в письме это выглядит как медицинская справка, а на самом деле это значит вот что. — Я поворачиваюсь к ней. — Ты ждала человека, который тебя помнит. А приехал человек, который тебя не помнит. Ты про прежнего меня знаешь пять лет, а я про тебя нынешнюю — из писем, с декабря. Это очень неравный обмен, Маруся. Ты отдаёшь больше.
— И?
— И я не хочу, чтобы ты за это платила, — говорю я. — Ты молодая, война длинная, тебе...
Вот тут она меня и перебивает.
— Постой, — говорит она. — Постой-ка.
Голос у неё меняется.
— Ты сейчас за меня решаешь?
— Я...
— Ты сидишь и объясняешь мне, что мне достанется слишком мало, — говорит Мария, и у неё краснеют скулы. — Ты уже посчитал, да? Ты посчитал, сколько я отдам и сколько получу, и решил, что мне невыгодно.
— Я не так сказал.
— Ты именно так сказал! — Она поворачивается ко мне всем корпусом. — Знаешь, кого так сортируют? Раненых. Вот этот выживет, этому в первую очередь, а этому не надо, он всё равно не дотянет. Я этим занимаюсь каждый день, Павел. И я тебе точно говорю: это делают за человека только тогда, когда он без сознания.
Я молчу.
— Я в сознании, — говорит она.