Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика – 8 (страница 18)
Ерохин сразу лезет к соединению, Кулешов тащит второй рукав, Ведерников встаёт на подачу.
Никто не устраивает демонстрации. Никто не говорит «а мы уже». Люди просто приходят на чужую стоянку с горячими руками и работают там сорок минут, и в восемь двадцать пятая тоже запускается.
К девяти у нас в строю восемь машин из девяти. Оставшаяся — четвёртая, у которой разбирали обшивку; её я сдвинул сам, и она встанет завтра.
И вот теперь — главное.
В девять я иду в каптёрку и говорю Анне Петровне:
— Ночным завтрак придержите до подъёма.
— Так они спать пошли.
— Вот именно, — говорю я. — Спать. Никого сегодня к моторам не дёргаем.
Она смотрит на меня подозрительно.
— А если чего?
— А если чего, есть дневные, и их сегодня хватает.
В столовой, куда после шитья перенесли со скамей ткань и остатки чехлов, в девять утра происходит невиданное: люди сидят и едят.
Едят не на ходу, не по очереди в три смены, не глядя каждые тридцать секунд на дверь.
Дверь, конечно, открывается. Она всегда открывается.
Входит посыльный из штаба, оглядывает землянку, находит взглядом Плешакова.
— Товарищ воентехник...
И вот тут я поднимаюсь.
— Что?
— Так там на пятой...
— На пятой запустились в восемь двадцать, — говорю я. — Сам видел. Что ещё?
Посыльный мнётся.
— Там спрашивают, можно ли сегодня ещё одну проверить.
— Можно, — говорю я. — Дневной сменой. Плешаков сидит и ест, и Ерохин сидит и ест, и Ведерников спит, и до обеда их никто не трогает.
— А если товарищ майор спросит...
— А товарищу майору я сам доложу, — говорю я. — Через полчаса.
Посыльный уходит.
В землянке становится тихо, и в этой тишине кто-то из молодых тихо, но отчётливо говорит:
— Ишь ты.
И все начинают есть дальше.
Плешаков придвигает ко мне кружку с кипятком, в котором плавает что-то вроде заварки.
— Иванов, — говорит он.
— Да?
— Ты понимаешь, что это первый раз?
— Что — первый раз?
— Что у меня утром восемь машин и все мои люди в тепле. — Он дует на кипяток. — Я в этой армии с тридцать девятого. У меня такого не было ни разу.
— Будет ещё, — говорю я.
— Не каркай.
Я пью кипяток и смотрю на землянку: двадцать человек, пар от мисок, мокрые чехлы сохнут на верёвке у печки, Федя строгает очередную деревяшку про запас, Тимка спорит с кем-то о частотах, Литвинов сидит с картой и водит по ней карандашом, как водил вчера и позавчера.
Восемь машин опробованы и укрыты чехлами на стоянке.
Это ещё ничего не значит. Цель не подтверждена, снимка нет, погода дрянь, средств против обледенения у нас никаких, а Мария Соколова находится неизвестно где, и запрос до Бугуруслана пойдёт месяц, а может, три.
Но утром тринадцатый завёлся с первой попытки, и не потому, что нам повезло.
Глава 6
Мотор работает, и Плешаков смотрит на него так, будто ему за это не заплатили.
— Ну вот, — говорю я. — С первой попытки.
— С первой попытки у нас теперь восемь подготовленных машин заводятся, — отвечает он. — Ты мне про везение не говори. Везение было в ноябре, когда мы два часа гоняли одну машину и радовались, как дети.
Он идёт вдоль капонира, не глядя на меня, и на ходу тычет пальцем в чехол, свисающий с левой плоскости:
— Убери. Тут не музей.
Моторист сдёргивает чехол, и я вижу под ним крыло — чистое, сухое, без той белесой шершавой шкурки, которая за ночь вырастает на непокрытом металле.
Мороз сегодня градусов восемнадцать, и он честный: сухой, безветренный, с тем скрипом под сапогами, который слышен на весь аэродром. Выхлоп от прогретого мотора стоит в воздухе плотным серым столбом и не хочет расходиться.
Я убираю руки в рукавицы и говорю, обращаясь сразу к обоим:
— Глушите. Больше не греть.
Плешаков подтверждает команду знаком человеку в кабине. Моторист убирает режим и глушит мотор; мы ждём, пока остановится винт.
— Рано сегодня закончил пробу? — спрашивает Плешаков уже в тишине.
— До вылета ещё весь день. Если я тебе разрешу сейчас гонять, ты сожжёшь то, что мне понадобится вечером.
Он смотрит на меня и впервые за утро становится довольным.
— Растёшь, — говорит он. — Ещё бы про свечи вспомнил.
*
В штабной землянке жарко до одури, и от этого все сидят распахнутые и злые.
Разведчик приехал с утра и разложил своё хозяйство на трёх сдвинутых столах: фотосхема, два снимка с двух проходов, снятые с разницей в сорок минут, и наша собственная папка, которую Литвинов ведёт с осени.
Папка старая, работа в ней идёт с октября. Началась она с накладных, снятых береговой группой с выброшенного на мель транспорта, и с того, что специалисты потом вытащили из маркировок на ящиках. Сначала это выглядело как бухгалтерия: куда шли цилиндры, куда шли коки винтов, какие узлы для какой машины. А через месяц, когда наложили это на карту, из бухгалтерии выросло то, что теперь лежит перед нами и называется картой ремонтных зависимостей.
Она некрасивая. Это просто листы с кружками и линиями, и на линиях подписано, сколько чего и куда. Но по ней видно то, чего не увидишь ни на одном снимке: какие аэродромы ремонтируются сами, а какие не летают, если на одном определённом поле остановится мастерская.
— Ольховец, — говорит разведчик и кладёт палец в кружок с четырьмя линиями. — Вот по нему всё сходится. Мы его третий месяц держим как ремонтный, и в ноябре подтвердилось дважды: узлы идут через него, а обратно с него уходят машины, которые потом опознают на трёх других полях.
— Что там по составу? — спрашивает Свиридов.
— Точно не скажу. — Разведчик проводит пальцем по снимку. — По снимку — ангары, два больших и три меньших. Стоянки с южной стороны. Склад с северной, у подъезда.
— А остальное?