Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика – 8 (страница 16)
— А вторая?
— А вторая, что у меня между вот этой точкой и вот этой получается возможный провал минут в двадцать, — говорит Тимка. — Участок, где я могу не достать ни до дома, ни до соседнего узла.
Он поднимает голову и смотрит на нас.
— Я к чему. Если в эти двадцать минут что-то случится, вы про это узнаете, когда мы или вернёмся, или нет.
— Сократить можно? — спрашиваю.
— Можно на семь минут, если идти чуть севернее. Но там, — он показывает, — Литвинов говорит, хуже с ориентирами.
— Хуже, — подтверждает Литвинов.
— Ну вот. — Тимка разводит руками. — Дальше вы решайте, я вам просто говорю, где я глухой.
— Идём по ориентирам, — говорю я. — На этом участке берег нас не услышит, значит, до входа дадим время и курс. Менять их без нужды не будем.
Сама эта фраза — «вот здесь я глухой» — отправляется на карту отдельной пометкой, и её видят все, кто пойдёт.
Федя приходит последним, с оружейником Ткаченко, и оба в масле по локоть.
— Нижняя установка, — говорит Федя. — Мы с ней третий день воюем.
— И?
— И нашли. — Федя ждёт, пока Литвинов сдвинет карту, и кладёт железку на принесённую ветошь. — Вот здесь скапливается. Днём тает от дыхания, ночью замерзает, и у тебя ход закусывает.
— Как закусывает? — спрашиваю.
— Не насмерть, — говорит Ткаченко. — Он идёт, но с задержкой. Ты ведёшь, а оно догоняет. На земле ты и не заметишь, а в воздухе будешь думать, что руки замёрзли.
— Лечится?
— Лечится, — Ткаченко расплывается. — Дырка.
— Что?
— Дырку сверлим, — объясняет он с гордостью изобретателя. — Вот тут, снизу. Чтоб оно стекало, а не копилось. Я две машины уже сделал, попробовали — ходит.
— А прочность?
— А прочность там ни при чём, — говорит Ткаченко. — Это кожух, он ничего не держит.
Плешаков, зашедший на голоса, берёт железку, вертит, смотрит на просвет.
— Оставшиеся пока не сверли, — говорит он. — Две сделанные покажи мне и оружейному технику, вместе проверим. Запиши место и размер; после проверки решим, как делать остальные. А то ты сейчас навертишь дырок по всему полку, а через месяц никто не вспомнит, зачем.
Последнее слово в этот вечер остаётся за мной, и оно самое простое.
— Рубеж, — говорю я.
— Какой рубеж? — спрашивает Тимка.
— Возврата. Погода. — Я беру карандаш и черчу на карте линию поперёк маршрута. — Вот здесь. Если к этому месту фактическая погода хуже той, что нам дали, — разворот. Не «посмотрим», не «дотянем и решим». Разворот.
— А если она хуже на чуть-чуть? — спрашивает Литвинов.
— Значит, надо заранее договориться, что такое «на чуть-чуть», — говорю я. — Давай так: нижняя кромка ниже названной на триста — идём. Ниже больше чем на триста — назад. И только пока остаёмся выше безопасной высоты по рельефу; её не снижаем вслед за облаками. Обледенение любое — назад, потому что средств у нас никаких.
— Совсем никаких, — подтверждает Литвинов.
— Вот именно. У нас на обледенение есть только одно средство: не лезть.
И эта линия на карте — самое полезное, что мы сегодня сделали, потому что она нарисована сейчас, в тепле, среди спокойных людей, а не будет придумываться в три часа ночи над морем, когда очень хочется дойти.
К Сомову я прихожу поздно, когда в его половине уже горит одна лампа, а сам он сидит и сортирует посылки.
— Явились, — говорит он. — Садитесь. Я узнавал.
— Что узнавали?
— Всё, что мог. — Он вытирает руки о штаны и достаёт из ящика лист. — Слушайте внимательно, потому что второй раз объяснять не буду, а вам с этим жить.
Он кладёт лист на стол.
— Значит, так. У вас сейчас два разных дела, и вы их в голове держите как одно. Это главная ошибка.
— Какие два?
— Первое: письмо человеку. Второе: розыск человека. — Сомов загибает пальцы. — Письмо идёт по адресу. Нет адреса — нет письма, и хоть ты тресни. Розыск идёт по фамилии, имени, году рождения и месту, откуда выбыл. Это разные конторы, разные бумаги и разные сроки.
— И куда идёт розыск?
— В Бугуруслан, — говорит Сомов. — Центральное справочное бюро по эвакуированным. Оно с осени работает, туда со всей страны списки идут.
Я сижу и смотрю на лист.
Бугуруслан. Я это название слышу впервые в жизни и почему-то сразу понимаю, что запомню его навсегда.
— Пишется запрос, — продолжает Сомов. — Простой. Фамилия, имя, отчество. Год рождения, если знаете. Откуда эвакуирована — вот это самое главное, потому что по городу они ищут. И куда ответить.
— А ответить куда?
— А вот сюда, — он тычет пальцем в стол. — На полевую почту части. Не на дом, не на знакомых, а сюда. Мы никуда не денемся, а если денемся, то с почтой вместе.
— Год рождения я не знаю, — говорю я.
— А что знаете?
Я достаю старое письмо.
Оно у меня в планшете, в заднем отделении, и за эти месяцы затёрлось на сгибах до того, что бумага стала мягкой, как тряпка. Я его прочёл в октябре и потом ещё сверял по нему свой ответ.
Разворачиваю сейчас.
Сомов деликатно отворачивается к посылкам, и я ему за это благодарен.
Я читаю не подряд. Я ищу то, что нужно конторе: имя, город, улицу, обстоятельства.
Мария Соколова. Новгород, Знаменская улица, дом девять, квартира четыре. Курсы медсестёр при городской больнице, начались двадцатого июня. Мать болеет, младший брат Витя.
Она могла уехать вместе с ними. Но имён матери и полного имени брата у меня нет; и этого письмо не прибавит, сколько ни перечитывай.
— Сомов.
— А?
— Если она уезжала с матерью, это помогает?
— Ещё как, — говорит он, оборачиваясь. — По семье искать легче. Только мать без имени отдельным запросом не найдут; укажем, что могла ехать с ней и младшим братом.
Дальше мы пишем запрос, и пишем его минут сорок, потому что я три раза начинаю не с того.
Сначала я пытаюсь объяснить в запросе, кто я ей.
— Не надо, — говорит Сомов. — Им всё равно. Им нужны буквы, а не история.
Потом я пытаюсь написать «прошу сообщить адрес».