18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика – 8 (страница 12)

18

— Разбирай.

Он поднимает глаза.

— Товарищ старший лейтенант, мы к вечерней сводке не попадём.

— Не попадёте.

— И в сводке будет семь вместо восьми.

— Будет семь, — говорю я. — Зорин, ты что от меня услышать хочешь?

Он мнётся.

— Ну... что это, может, и не критично.

— Оно, может, и не критично, — соглашаюсь я. — Может, там чисто. А может, там пробка, и ты завтра ночью поднимешься, и у тебя мотор встанет над заливом, и я буду сидеть и вспоминать, как сегодня решил не терять полтора часа.

Он молчит.

— Иди разбирай, — говорю я. — И запиши на фанерке, что нашёл, — хоть лёд, хоть пусто. Особенно если пусто.

— Зачем, если пусто?

— Затем, что отличим проверенное от пропущенного. Чистый фильтр сегодня не разрешает завтра пропускать осмотр, но поможет Плешакову искать причину.

Он уходит.

Вечером в сводке у нас действительно семь. И Свиридов действительно спрашивает, почему семь, а не восемь.

— На восьмой разбирали фильтр, — говорю я.

— Нашли?

— Нашли. Лёд, немного, у самой сетки.

Свиридов молчит.

— Ладно, — говорит он. — Семь так семь.

И вот эта фраза, сказанная без выражения, стоит для меня больше всяких благодарностей: она означает, что честная задержка здесь не наказывается.

Но фраза сказана мне, а не им. Поэтому вечером я собираю технический состав у печки и говорю сам.

Собираются неохотно: после такого дня человеку нужны сапоги долой и десять минут тишины, а не речи начальства.

— Коротко, — говорю я. — Сегодня в сводке семь. Завтра доложат восемь. Кто хочет знать, почему не восемь сегодня?

Молчат.

— Потому что на машине Зорина разбирали фильтр. И нашли лёд. Зорин сам вспомнил, что не посмотрел, и сам сказал, хотя мог не говорить: никто бы не узнал, машина бы завелась.

Зорин стоит у стены и смотрит в пол. Ему сейчас неуютно, и это ничего: пусть.

— Теперь главное, — говорю я. — Правило у нас с сегодняшнего дня такое: кто нашёл у себя пропуск и сказал — тот молодец, и я его не наказываю. Кто скрыл и машина встала в воздухе — вот с тем я буду говорить по-другому.

— А если он скрыл, а машина не встала? — спрашивает кто-то из темноты.

Хороший вопрос. Злой и правильный.

— Тогда он выиграл один раз, — говорю я. — И проиграет на третий. Я такие случаи видел.

— Где видели? — спрашивает тот же голос.

Я успеваю поймать себя за язык на самом краю.

— Видел, — говорю я. — С лета насмотрелся, как все.

Плешаков, стоящий сбоку, добавляет от себя:

— И записывать, если пусто. Вот это вам скучно, а мне надо.

— Да зачем, если пусто-то?

— Затем, — говорит Плешаков, — что если у меня на пяти машинах записано «фильтр чистый», а на шестой лёд, я завтра знаю, где искать. А если у меня везде пусто и нигде не записано, я завтра начинаю сначала.

Расходятся молча. Не воодушевлённые: воодушевлять на четвёртые сутки мороза — дело безнадёжное.

Но утром на фанерке у второй машины я нахожу новую строчку, написанную не Плешаковым: «Смотрел фильтр. Чисто. Гребнев».

И это, по-моему, и есть результат всей моей речи.

Вечером в казарме шьют.

Казарма у нас — длинная землянка в два ряда нар, с двумя печками и одной лампой на двадцать человек, и потому в ноябре она делится на три пояса: горячий у печки, тёплый посередине и «камчатка» у входа, где к утру примерзает воротник к стене.

Сегодня в горячем поясе не спят. Там сидят человек десять, и посередине лежит ткань.

Ткань эта с Кагула. Мы её вывезли в сентябре, тюк и полтюка, и с тех пор она лежала в углу склада, потому что её всё время собирались пустить на что-то важное и всё время не пускали.

Теперь пускаем на чехлы.

Порядок раздела придумали до меня, пока я торчал у Свиридова, и он гениален в своей простоте.

— Поровну, — объясняет мне старшина, отвечающий за склад. — Девять машин, девять кусков. Отмерили, отрезали, никому не обидно.

— Отрезали уже?

— Пять отрезали.

Федя, сидящий рядом с куском на коленях, поднимает голову.

— Товарищ командир, — говорит он. — Это не годится.

— Почему?

— Потому что оно не на машину меряно. Оно на справедливость меряно.

Он встаёт, разворачивает свой кусок и прикладывает к себе, растянув руками.

— Вот. На капот пойдёт. А на мотогондолу с боков — не хватит по ширине. Вот столько надо, — он показывает, — а у нас вот столько.

— Так сшей из двух, — говорит старшина.

— Из двух — это шов посередине верха, — отвечает Федя. — Он у меня через сутки разойдётся, потому что на него ляжет весь снег и потом лёд. Шов надо сбоку, где не давит.

Наступает та особенная тишина, которая наступает, когда десять усталых людей понимают, что придётся переделывать.

— Ну и что теперь, — говорит кто-то. — Всё распарывать?

— Не всё, — говорит Федя. — Два уже прихваченных.

— Я их час шил!

— А я их завтра час снимать буду с примёрзшего мотора, — спокойно отвечает Федя. — Сейчас шов перенесём или завтра на стоянке рвать и чинить? Выбирай.

Мы идём на стоянку мерить. Втроём: я, Федя и тот, кто час шил, — его фамилия Кулешов, и он идёт с таким лицом, будто конвоируют его.

На улице минус двадцать два и полная луна. Самолёт стоит чёрный, огромный, притихший, и от него тянет холодом как от ледника — это не образ, это буквально: постояв рядом минуту, чувствуешь щекой.