Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 7 (страница 7)
— Серьёзно?
— Серьёзно. — Она говорит это сухо, как говорят про надоевшее. — Днём видит как все. В сумерках — как через муть. Ночью ничего. И летал так две недели.
— Как две недели?!
— А вот так. Скрывал. — Лида пожимает плечами. — Он же не полный слепой. Он в кабине по памяти всё делает, наощупь, а ориентиры... ориентиры ему стрелок из соседней кабины называл, по дружбе.
Я откидываюсь к стене.
— Мальчишки, — говорю я.
— Мальчишки.
— И что теперь?
— Теперь он снят. Рыбий жир, печёнка, когда достану. Через три недели проверю. — Она смотрит на меня. — А его командир ко мне ходит через день и объясняет, что у него некомплект.
— Кто командир?
— Не скажу.
— Ковалёва!
— Не скажу, — говорит она с удовольствием. — Иванов, ты сейчас пойдёшь и сделаешь ему втык, а он тебе потом отомстит другому моему больному. Я эту механику знаю.
Я молчу, потому что она права и это раздражает.
— Слушай, — говорю я. — А Пахомов сейчас чем занят?
— Ничем. Лежит и злится.
— Дай его мне.
Лида поднимает бровь.
— Куда?
— На макет. — Я подаюсь вперёд. — У нас там станция из верёвок. По ней ходят ночью. Нужен человек, который будет держать хронометраж, ставить людей на старт и записывать, кто где свернул.
— Он ночью не видит.
— А ему не надо видеть. Ему надо слышать счёт и смотреть на часы под колпаком с двадцати сантиметров. Это он может?
Лида думает.
— Может, — говорит она. — С двадцати сантиметров может.
— Вот и отлично. Он будет при деле, на виду, и все будут знать, что он занят работой, а не отсиживается. Через три недели ты его проверишь, и он вернётся в кабину не как выздоровевший симулянт, а как человек, который три недели учил других.
Никифоров разминает натруженные пальцы и произносит:
— Это хорошо.
— Что хорошо?
— Ему сейчас стыдно, — говорит Никифоров. — А будет дело — стыд пройдёт. Стыд, он от безделья толстеет.
Лида смотрит на санитара, потом на меня.
— Ладно, — говорит она. — Забирай. Но если он у тебя будет по ночам мёрзнуть на бугре и я его потом с воспалением получу, я тебя...
— Он будет сидеть в укрытии с фонарём.
— Под колпаком.
— Под колпаком.
Она записывает что-то в свою тетрадь.
— И ещё, — говорю я. — Я тебе завтра принесу расписание нагрузок на неделю.
— Какое расписание?
— Кто когда летает. Какие экипажи в ночь, какие в резерве, когда у кого пересменка. И у техников тоже.
Лида откладывает карандаш.
— Зачем мне?
— Мы договаривались сообщать тебе задачу до вылета, и это остаётся. Теперь добавим недельную нагрузку: по одному рейсу не видно, что человека гоняют несколько ночей подряд. — Я допиваю чай. — Если ты будешь знать заранее, что в среду и четверг подряд идут одни и те же три экипажа, ты сможешь сказать это не мне, а Гордееву. И не жалобой, а расчётом.
— Он послушает?
— Он послушает расчёт. Жалобу не послушает.
Лида молчит, потом говорит:
— Иванов, ты только не решай за меня, когда мне спать.
— Не буду.
— Ты уже собирался.
— Собирался, — признаю я. — Но не буду.
— Вот и хорошо. — Она встаёт, гремит чем-то на полке, возвращается. — Держи.
В руке у неё — свёрточек из марли.
Я разворачиваю.
Ложка. Обыкновенная алюминиевая ложка, вымытая до блеска, с процарапанной на черенке зарубкой.
— Это что?
— Это ложка, — говорит Лида. — Ты свою потерял на прошлой неделе и с тех пор ешь чужими.
— Я не потерял, я...
— Ты её оставил в санчасти, когда кормил Никифорова с ночной смены, и с тех пор она тут валяется. Я её прокипятила.
Никифоров слабо усмехается.
— Было дело, — подтверждает он. — Кормил.
Я сижу с ложкой в руке и почему-то не знаю, что сказать.
— Иванов, — говорит Лида. — Не надо делать такое лицо. Это ложка, а не признание в любви.
— Я и не делаю.
— Делаешь.
— Ковалёва, я себя уже стариком чувствую, — говорю я и убираю ложку.
— Стариком?
— После этих ночей с макетом — именно так.