Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 7 (страница 4)
— Товарищ старший лейтенант, а правда, что вы нарочно свернули?
— Правда.
— А вы заранее решили или по ходу?
— Заранее.
— А если бы вас не остановили?
— Дошёл бы до тупика и объявил бы, что там цель.
— И?
— И вы бы все сделали правильный вывод, — говорю я. — Только неправильно бы его сделали: решили бы, что командир дурак.
За столом смеются.
— А вы не дурак? — спрашивает кто-то нахально, и я не вижу, кто именно, и по голосу не узнаю.
— Я — по расписанию, — говорю я. — В основном ночью, после двух.
Смеются громче.
Климов сидит напротив со своей эмалированной кружкой и вдруг говорит:
— А я сегодня узнал, что двадцать лет писал мелом.
— Чего?
И он рассказывает — про ящик с буквой «п», про то, как Сомов нашёл горловину по белому пятнышку, и как он этот ящик сам поставил и сам же чуть всех не обманул.
И рассказывает хорошо: коротко, на себя, без морали в конце.
Сомов сидит красный.
— Так я, значит, и во второй раз не сам нашёл?
— Не сам, — говорит Климов. — Зато теперь найдёшь сам, потому что я подсказку унёс.
— Обидно.
— Ничего не обидно. — Климов отпивает из кружки. — Мне обиднее. Я всю жизнь думал, что у меня в голове станция. А у меня в голове график.
— А это не одно и то же?
— Нет, — говорит Климов. — График — это когда я знаю, где какой поезд в любую минуту. А станция — это когда ты её видишь.
Он ставит кружку.
— Я вам сейчас скажу одну вещь, и вы её, наверное, не поймёте.
— Скажите.
— Я на своей станции ни разу не был на крыше.
Молчание.
— Двадцать лет, — говорит Климов. — Здание конторы двухэтажное, есть чердак, есть слуховое окно. Оттуда всю станцию видно. Я ни разу не поднялся.
— Почему?
— Некогда было, — говорит Климов. — Всё некогда.
Он усмехается.
— Вернусь — поднимусь.
После ужина Литвинов не уходит.
Он остаётся у печки и делает то, что обещал в первый день: раскрывает клеёнчатую тетрадь Климова и садится над ёлочкой.
Я собираюсь идти к Лиде, но задерживаюсь — сначала на минуту, потом на десять, потому что смотреть, как эти двое разговаривают, интереснее, чем спать.
— Иван Матвеевич, вот эта линия.
— Это сборный.
— Почему у неё внизу ступенька?
— Стоянка, — говорит Климов. — Он тут стоит двадцать минут. Ждёт, пока пройдёт встречный по главному.
— А эта, крутая?
— Это порожняк. Он лёгкий, он быстрый.
Литвинов ведёт пальцем.
— То есть чем круче линия, тем быстрее поезд.
— Тем быстрее.
— А если я вам горловину порву, что станет с этими линиями?
Климов берёт карандаш и, не спрашивая разрешения, чертит прямо в своей тетради вертикальную черту поперёк всей сетки.
— Вот это ваш удар.
Дальше он рисует, и рисует быстро, привычной рукой.
Все наклонные линии, которые шли к станции, упираются в вертикаль и ломаются: они превращаются в горизонтали. Поезд не движется — он стоит. Горизонталь тянется вправо, вправо, вправо, и чем дальше, тем таких горизонталей больше, и они ложатся друг под другом, как доски в штабеле.
— Вот, — говорит Климов. — Вот что такое ваша горловина.
Литвинов смотрит на эти горизонтали довольно долго.
— Их семь, — говорит он.
— Чего семь?
— Поездов, которые встанут в первые три часа. Я посчитал по вашей сетке.
— Восемь, — говорит Климов. — Вы один пропустили, он тут за обрезом.
— А где они встанут?
— Вот тут и тут. На подходах, на промежуточных. — Климов ставит крестики. — И вот это самое поганое для них, между прочим.
— Почему?
— Потому что поезд, который стоит на перегоне, никому не мешает только в учебнике. А на самом деле он занимает путь, и следующий за ним встаёт перед ним, и на этой станции уже негде принимать.
Литвинов кладёт карандаш.
— Иван Матвеевич.
— Ну?
— У меня вопрос не про них. Про нас.