Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 7 (страница 2)
— Это лейтенанта Гурова, борт четвёртый. Сдаёт на хранение на время боевой работы.
Сотников берёт свою тетрадь.
— Опись нужна.
— Составим.
И мы составляем.
Это занимает не десять минут, а сорок, потому что Сотников — человек основательный и требует, чтобы записали не «инструмент», а по позициям. Гуров сначала злится, потом втягивается и начинает диктовать сам, а его механик вспоминает, что там ещё и напильник.
— «Ключи гаечные разные, двенадцать», — пишет Сотников. — «Ножовка по металлу с полотном, одна». Полотно запасное есть?
— Два.
— «Полотно запасное, два».
Когда опись готова, Сотников отрывает от тетради второй лист и подаёт Гурову.
— Расписка. Храните.
Гуров берёт бумажку, смотрит на неё и вдруг смеётся.
— Вы чего?
— Да ничего, — говорит он. — Я эту камеру из-под Луги вывез. Она у меня третий месяц ездит. А теперь у неё расписка.
— Радуйтесь, — говорю я. — У камеры документов больше, чем у меня.
Мы ставим ящик на полку. Сотников привязывает шпагатом бирку: «Гуров, борт 4».
— Товарищ старшина.
— Слушаю.
— Если кто-нибудь придёт и скажет «мне срочно нужен ключ на двадцать два, возьму из этого ящика» — что вы сделаете?
Сотников смотрит на меня как на больного.
— Не дам.
— А если начальник придёт?
— Начальник пусть свой ящик заводит.
— Вот это я и хотел услышать, — говорю я. — Гуров, слышали?
— Слышал.
На выходе он меня догоняет.
— Товарищ старший лейтенант.
— Ну?
— Я про другое хотел спросить. — Он оглядывается. — Тут разговор был, что после вылета машины разгрузят и всё лишнее...
— Какое лишнее?
— Ну, аварийное. Что, мол, тоже вес.
Я останавливаюсь.
— Кто говорил?
— Да так... говорят.
— Гуров, слушайте меня внимательно, и передайте своим слово в слово. Из машины снимается только то, что можно снять. Топор, пила, ракетница, аптечка, неприкосновенный запас, сигнальные патроны и всё, что нужно человеку, чтобы выжить после вынужденной, — не снимается никогда. Ни за какие килограммы.
— А если...
— Никаких «если». Если мне понадобится сто килограммов, я пересчитаю маршрут и нагрузку. Горючее ниже нужного на возвращение тоже не трогаем. Но не в том, чем вы будете спасаться в лесу.
Гуров кивает.
— Понял.
— И ящик ваш — не аварийное снаряжение, — добавляю я. — Ящик ваш — это привычка. Хорошая, но тяжёлая.
Про ужин мне сообщает Лида, и сообщает в своей манере: она не просит, она ставит перед фактом.
Я нахожу её у санчасти. Она сидит на ступеньке, держа обеими руками кружку, и на коленях у неё лежит раскрытая тетрадь, в которую капает с козырька.
— Ковалёва, у тебя тетрадь мокнет.
— Пусть мокнет. — Она не двигается. — Иванов, у меня к тебе дело.
— Слушаю.
— Ужин.
— Что ужин?
— Ужин у вас плохо устроен, — говорит Лида. — И я, видимо, единственный человек на этом аэродроме, который это видит, потому что все остальные едят вовремя.
Я сажусь рядом на ступеньку. Колено благодарит.
— Объясни.
— Объясняю. Ужин в девятнадцать. В девятнадцать у вас на стоянках заканчивают подвеску и заправку. Кто идёт есть? Лётчики. Штаб. Связисты. Те, у кого смена кончилась.
— А кто не идёт?
— А не идут оружейники, мотористы, электрики и, как правило, двое-трое из планерной группы. Потому что у них в девятнадцать самое горячее.
— Они приходят позже.
— Они приходят в двадцать один тридцать, — говорит Лида. — И знаешь, что они получают?
— Что?
— Ничего. Или холодное со дна. Бутко котёл к двадцати одному уже вымыл, потому что ему в пять вставать.
Я молчу.
На Кагуле мы уже сохраняли еду дежурным, и первый ужин под навесом делили по сменам. После новых прибытий это снова рассыпалось: людей стало больше, а повар продолжил считать один котёл на один час.
— Откуда ты это взяла? — спрашиваю.
— Из своего журнала. — Она хлопает по мокрой тетради. — За три недели у меня девять обращений с болями в желудке. Семь из девяти — техники. Один случай с обмороком у моториста, который восемнадцать часов на ногах и с утра только хлеб.
— Кто?
— Не скажу.
— Ковалёва.
— Не скажу, — повторяет она спокойно. — Ты его пожалеешь, а он не хочет, чтобы его жалели. Он хочет, чтобы был ужин.