Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 5 (страница 9)
Связной приводит Рябова вместе с Плешаковым. Капитан сам называет Бурцева и Ерохина, поясняет, кто взял привязку и кто передал её. Гордеев велит писарю вписать обоих, Рябов возвращается к проверке компаса.
Плешаков, оставшись у стола, вытирает руки ветошью и долго не может понять, чего от него хотят.
— Смену? Какую смену?
— Кто ночью на подготовке работал у обеих машин.
— Ну... — Он смотрит в потолок блиндажа. — Кириченко, Гнатюк, Мошкин. Мошкин на второй половине, он у Рябова свечи перебирал. И Тарасенко, но Тарасенко только подвозил.
— Подвозил — значит работал.
— Товарищ старший лейтенант, он на телеге сидел.
— А если бы он на телеге не сидел, чем бы вы свечи перебирали?
Плешаков смотрит на меня с тем выражением, которое у техников обозначает «пилот опять говорит непонятное, но вроде в нашу пользу».
— Ну, пишите Тарасенко.
Руденко называет своих и добавляет от себя оружейника Гриценко — того, кто ночью переставлял подвеску.
— Он у меня не в подчинении, — говорит Руденко. — Но если его не впишете, я приду и спрошу.
— Не приходи, впишем, — говорю я, подвигая ему список для проверки.
К полудню список получается в двадцать одну фамилию, и Гордеев, читая его, дважды поднимает брови, но ничего не вычёркивает.
Приказ читают у котла.
Так вышло не по замыслу, а потому что в полдень у котла всё равно все, а строить людей отдельно — значит отнимать у них те полчаса, которые они могут проспать сидя.
Кухня стоит между двумя грудами хвороста, и от неё идёт тот густой, тяжёлый запах, который на аэродроме сильнее любого другого: перловка, тушёнка, дым. Повар, Мыкола, огромный человек с обожжённым предплечьем, черпает и стучит черпаком о край котла — так он считает порции.
Гордеев становится у котла, разворачивает лист.
Люди слушают вполуха. Это нормально. Приказы читают часто, а есть хочется всегда, и человек, у которого в руках горячая миска, физически не способен сосредоточиться на казённом обороте «за проявленные».
Я стою сбоку и смотрю на лица.
Первые строки проходят мимо всех. Кто-то дует на ложку, кто-то оборачивается к соседу. Гордеев читает про удар, про подтверждение, про Иванова и Рябова.
А потом доходит до списка.
— Штурман старший лейтенант Литвинов. Штурман младший лейтенант Бурцев. Стрелок-радист Савченко. Стрелок-радист Ерохин. Расчёт наземного поста связи: сержант Долгих, красноармеец Пинчук.
Гул у котла не то что затихает — он меняет тон.
Долгих — это тот мальчишка с оттопыренными ушами, который этой ночью сидел на повторителе и которого я до сих пор про себя называл «повторитель», а не по фамилии. Сейчас он стоит с миской в третьем ряду и перестаёт жевать.
Пинчук рядом с ним оборачивается, будто ищет, кто это сказал. Гордеев продолжает: за работу на контрольных сеансах и подготовку сменщиков — Гурьев, Журавлёв, Костенко. Федя поднимает голову, Тимка осторожно поворачивается к нему всем корпусом.
— Техники: старший техник-лейтенант Плешаков...
И вот тут Мыкола перестаёт черпать.
Он стоит с занесённым черпаком, и очередь перед ним замирает, и никто не возмущается, потому что все уже поняли, что сейчас будет.
— ...техник Руденко, младший воентехник Кириченко, механик Гнатюк, механик Мошкин, красноармеец Тарасенко...
Тарасенко стоит в самом конце очереди.
Ему лет девятнадцать, у него длинная шея и оттого вид вечно вытянувшегося. Когда звучит его фамилия, он сначала не реагирует. Потом соображает. Потом смотрит по сторонам — не шутка ли — и краснеет так, что это видно через загар и грязь.
Сосед толкает его локтем.
— Це ж ты.
— Та я ж тільки возив.
— Ну и шо. Возив.
Мыкола зовёт Тарасенко к котлу. Соседи пропускают его вперёд, кто-то подталкивает за плечо; парень протягивает котелок, всё ещё оглядываясь на очередь. Повар опускает черпак и наливает ему полную, не по краю, а с горкой, и сверху кладёт лишний кусок хлеба, чего он не делает никогда и никому.
— Оружейник старшина Гриценко, — дочитывает Гордеев. — ...и далее по списку.
Он сворачивает лист.
И вот что происходит дальше.
Никто не кричит «ура». Никто не бросает шапку. Строевого восторга, которого я, честно говоря, боялся, не случается.
Вместо этого происходит то, чего я не предусмотрел и что оказывается лучше всего, что я мог придумать.
Люди начинают разговаривать.
— ...а ты его на чём поймал-то, восточный?
— Да я не сразу. Он мне в глаза бил, западный. Капитан говорит: смотри мимо огня...
— Как это мимо?
— А вот так. Не в огонь, а рядом. Оно, знаешь, когда в яркое смотришь, всё остальное чёрное. А отведёшь — и видно, что чернота-то разная...
Это Бурцев. Он сидит на ящике с миской на коленях, и вокруг него уже человек шесть, включая двух молодых штурманов, которые позавчера смеялись над доской с тремя колонками.
С другой стороны Савченко объясняет, размахивая ложкой:
— ...а я на дальнем ничего не слышу. Пусто. Ну, и что мне делать? Я же не могу сказать: слышал, когда не слышал.
— И что?
— А я на повторитель. Долгих сидит, принял, мне минуту выхода отдал. Одну минуту. Мне больше и не надо было.
Долгих, услышав своё имя, немедленно утыкается в миску, но уши у него делаются свекольные.
Я стою и слушаю, и понимаю, что вот это — то самое.
Не приказ. Приказ — только повод.
Важно, что двадцать один человек сейчас имеет право рассказывать про эту ночь как про свою. Не слушать, как про неё рассказывают, а рассказывать. И следующей ночью, когда Долгих будет сидеть на повторителе в четыре часа утра и бороться со сном, у него будет в голове не абстрактный долг, а конкретная минута выхода, которая кому-то понадобилась.
Гордеев подходит, встаёт рядом.
— Ну что, доволен?
— Доволен.
— Двадцать одна фамилия.
— Двадцать одна.
— В следующий раз будет пять.
— В следующий раз и надо пять, — говорю я. — Двадцать одна была нужна один раз.
Он смотрит на очередь у котла, где Тарасенко уже сел на землю и ест свою горку, старательно делая вид, что ничего особенного не произошло.
— Хитрый ты, Иванов, — говорит Гордеев без выражения и уходит.