Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 5 (страница 3)
— Там горит! — говорит Дюжев с обидой.
— Может, горит, — отвечает Литвинов ровно. — Может, это ещё разрывы. Отличить с уходящего самолёта я не могу, и ты не можешь. Через пять минут придёт человек, который посмотрит на это специально. Наше дело — не спутать ему картину своими словами.
И вот тут меня достаёт осколок.
Удар приходит сзади-справа, глухой, с металлическим звоном, — так, будто кто-то с силой бросил в самолёт гаечный ключ. Он проходит через конструкцию и отдаётся мне в спину через кресло.
Дальше ничего не происходит.
Это самое неприятное: ничего. Машина идёт, как шла. Приборы те же. Никакого дыма, никакого воя, никакой тряски.
Тело требует одного: прибавить режим и уйти как можно быстрее. Оно требует этого так настойчиво, что моя левая рука уже двинулась к секторам.
Я останавливаю руку.
«Если тебя подобьёт, не таскай машину на большом режиме, пока не посмотришь, что у тебя цело. Ты умеешь. Просто в темноте люди прибавляют от испуга».
Спасибо, Плешаков.
— Попадание, — говорю я в СПУ, и говорю тем самым обычным голосом, который у меня сейчас держится на честном слове. — Сзади справа. Экипаж, доклад с мест. По порядку. Штурман.
— Штурман цел, — говорит Литвинов. — У меня ничего не изменилось. Управление у тебя?
— Проверяю.
Я делаю то, что делают в такой момент, и делаю медленно.
Малое движение штурвалом влево — машина отвечает. Вправо — отвечает. По тангажу — отвечает, обычным своим большим плечом. Педали — сначала левая, коротко: идёт. Правая: идёт, и колено сообщает мне, что оно обо мне думает.
— Управление на месте, — говорю я. — Все три канала отвечают. Люфта не чувствую.
— Радист.
— Радист цел, — говорит Савченко. И через секунду, уже сам, без вопроса: — У меня дыма нет. Запаха горелого нет. Станция работает, лампы горят, слышу свой фон. Правее меня, ближе к борту, был удар. Я его слышал.
— Посмотреть можешь?
— Со своего места вижу... — Он замолкает, я слышу, как он двигается. — Вижу светлое место на обшивке, изнутри. Как будто край вывернут внутрь. Дыра есть, небольшая. Оттуда дует.
— Что-нибудь рядом повреждено?
— Не знаю, товарищ старший лейтенант. — Он говорит это без страха и без паники, и я понимаю, что за последние полчаса с этим человеком что-то произошло. — Отсюда вижу только обшивку. Провода у меня целые, я по своим прошёл. За то, чего не вижу, отвечать не буду.
— Правильно. Стрелок.
— Цел, — говорит Дюжев. — Установка ходит, люк на замке. У меня под ногами... ничего. Не капает.
— Смотри внимательно: не капает и не тянет?
Пауза.
— Не капает и не тянет, — говорит он. — Пахнет порохом, но это от моей стрельбы.
— Ты стрелял?
— Две коротких, когда трассы прошли. — Он говорит это неуверенно, будто ждёт выговора. — По вспышке внизу. В своём секторе. Я не гнался, я по Костенко: смотрел в край луча.
— Правильно сделал.
Я проверяю моторные приборы.
Обороты — обоим одинаково. Давление масла — оба в пределах. Температура головок — правый чуть выше левого, но в пределах, и это его обычная разница, которая была ещё на исправной машине. Давление топлива — в порядке.
— Моторные приборы в пределах, — говорю я. — Оба М-88 работают вместе. Режим не прибавляю.
— Почему? — спрашивает Дюжев.
Мальчик задаёт вопрос в неподходящий момент, и я ему всё-таки отвечаю, потому что от этого ответа зависит, как он будет действовать в следующий раз, когда командиром будет кто-то другой.
— Потому что я не знаю, что у нас порвано, — говорю я. — Пока я иду на этом режиме, машина летит. Если я сейчас прибавлю и у нас надорван силовой набор или пробит бак, я узнаю об этом так, что не успею ничего сделать. Сначала выясняем, потом прибавляем.
— А если надо быстрее уходить?
— Тогда я прибавлю, — говорю я. — Но я это сделаю, приняв решение, а не от испуга.
— Принял, — отвечает он после паузы. — Снизу сухо, продолжаю смотреть.
Голос ещё высокий, но вместо просьбы уйти быстрее я уже получаю доклад.
Мы уходим от района — без прибавки, на том режиме, который у меня был установлен. Высоту держу над нижней чертой Литвинова; ещё одним снижением скорость уже не купить. Это медленнее, чем хочется. Это единственный способ, который у меня есть.
Через полторы минуты Литвинов говорит:
— Курс на выход. И у меня к тебе счёт.
— Топливо?
— Топливо. — Он делает паузу, и в этой паузе я слышу, что там нет катастрофы, но нет и запаса. — Ты за ночь дважды работал режимом и один раз ушёл резко. Мне надо будет через двадцать минут пересчитать остаток по фактическому и, возможно, менять маршрут возврата на более прямой. С той оговоркой, что более прямой — это ближе к их аэродромам.
— Считай. Решать будем, когда посчитаешь.
— Савченко, — говорит Литвинов. — Твоё окно на передачу?
— Через одиннадцать минут.
— Готовь текст. Я тебе дам содержание, оно должно быть коротким.
— Слушаю.
— Пиши сейчас, — говорит Литвинов и диктует медленно, крупными словами, как человек, который сам сегодня дважды переписывал запись крупнее из-за замёрзшей руки. — Первая машина. Работу выполнила. Бомбы сброшены серией восточнее прежнего пожара. Между новым и старым — тёмный промежуток. Имеется попадание в фюзеляж, машина управляема. Иду на выход.
— И всё? — спрашивает Савченко.
— И всё.
— А... — Он мнётся. — А что попали, обязательно?
— Обязательно, — говорю я. — Не для жалости. Для того, чтобы на земле знали, что мы можем не дойти, и начали шевелиться заранее, а не когда мы не сядем.
— Понял.
Мы идём на выход, и у меня наконец появляется полторы минуты, в которые не надо ничего делать руками.
Я их использую по назначению: перестаю быть командиром и на короткое время становлюсь человеком, который только что был на прямой под прожектором.
Меня начинает трясти.
Не сильно — мелкой, противной дрожью в предплечьях и в бёдрах, и отдельно дёргается мышца над правым коленом. Это нормально. Это всегда приходит с запозданием, когда организм понимает, что его больше не собираются немедленно убивать, и решает предъявить счёт.
Я разжимаю левую руку, сжимаю, разжимаю. Смотрю в темноту впереди.
Перед вылетом Рябов стоял у моего крыла и говорил, что будет лететь один. Сейчас он где-то позади — по расчёту Литвинова, идёт к району и через несколько минут увидит два очага: старый на западе, и то, что мы сделали на востоке.
Я не знаю, что он увидит. Это самое странное чувство за всю ночь: я сделал свою часть, и дальше моя работа зависит от глаз другого человека, которого я не вижу и не слышу.
И это правильно устроено, потому что я себе сегодня уже дважды хотел соврать.
— Аркадий, — говорю я.