18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 5 (страница 2)

18

— Тебе его глазами не надо искать, — говорит он резко. — Ты пойдёшь по прямой, которую я тебе дам, и не будешь искать глазами ничего. Твои глаза сегодня уже один раз хотели в огонь.

Он это заметил.

— Согласен, — говорю я.

— Но опору дам, — продолжает Литвинов. — Дюжев, на прямой старый пожар будет уходить слева назад, в твой сектор. Следи за его краем. Если свет начнёт заходить под фюзеляж, скажи сразу. Курс ведём мы, ты даёшь то, что видишь снизу и сзади.

— Я не понимаю, как я это назову, — честно говорит Дюжев.

— Просто: «свет слева сзади» или «свет под нами». Мне достаточно.

— Тогда смогу.

Я слушаю это и думаю о том, что произошло за последние тридцать секунд: решение о точке прицеливания перестало быть решением одного человека. Штурман нашёл, стрелок подтвердил третью трубу, стрелок же будет держать границу света. Я — везу.

В мою прошлую жизнь это называлось иначе и делалось техникой. Суть от этого не изменилась ни на копейку.

— Даю прямую, — говорит Литвинов. — Разворот начинай сейчас, заканчивай до створа, на прямой мне нужна ровная машина: если ты будешь дотягивать крен на боевом, я буду исправлять прицел на крене, и мы положим серию вбок.

— Заканчиваю разворот заранее, — говорю я и начинаю.

Машина кладётся в разворот. Правое колено включается в работу, я распределяю усилие между спиной, руками и коротким ходом педали — так, как научился делать за эти дни, чтобы не тратить ногу всю сразу.

Пожар уходит влево, наплывая на левый борт, и в его свете я вдруг вижу собственное левое крыло — рыжее, с каждой заклёпкой на виду.

Мы освещены.

Не прожектором. Тем самым старым пожаром.

— Есть створ, — говорит Литвинов. — Выводи. Крыло ровное. Так. Так. Держи.

— Держу.

Я выхожу на прямую и отдаю машину секундам.

— Свет слева сзади, под нами темно, — говорит Дюжев.

— Хорошо, — отвечает Литвинов. — Так и говори каждые несколько секунд.

С этого мгновения время в кабине меняет плотность. Я это знаю по прошлой жизни и по этой: на боевом курсе секунды перестают быть равными.

Первые пять секунд — пустые. Машина идёт, я держу, всё тихо.

На шестой снизу поднимается луч.

Он выходит не там, где записал Литвинов, — не слева, где остались те два, а справа, издалека, и идёт сначала мимо, потом начинает подтягиваться.

— Луч справа, — говорит Дюжев. — Идёт к нам.

— Держу прямую.

Вот теперь начинается то, за что нам, собственно, платят.

Я не могу маневрировать. Совсем. Литвинов на прицеле, и любое моё движение сейчас переводится в промах. Я могу только сидеть и ждать, пока меня возьмут или не возьмут.

Луч подтягивается и цепляет нас.

Кабину заливает.

Это не свет. Это удар по глазам, после которого несколько секунд не существует ни приборов, ни стекла, ни темноты снаружи — существует белое, и в этом белом плавают собственные слёзы. Правое крыло становится ослепительно-серым, и каждая заклёпка отбрасывает крохотную резкую тень.

Я отворачиваю голову от источника, не меняя положения рук, и ищу глазами приборы в этом мареве.

— Взял! — кричит Дюжев.

— Тише. Вижу. Аркадий, идём.

— Идём, — говорит Литвинов. Голос у него ровный. Он не поднимает головы от прицела, и я знаю, что для него сейчас в мире не существует ни луча, ни крыла, ни меня. — Держи. Держи, Паша.

Снизу под нами проходят трассы.

Их видно даже в прожекторном свете: длинные цветные плети, они идут наискось и как бы медленно, хотя летят быстрее всего, что есть в этом небе. Они проходят под кабиной, и я вижу их через нижнее стекло — так близко, что успеваю различить промежутки между пулями.

Тело делает то, что делает всякое тело: оно хочет уйти. У меня в руках лежит машина, у машины есть рули, и достаточно одного движения, чтобы это кончилось.

Я знаю, сколько это движение стоит.

Оно стоит того, что мы не сбросим на восточный край цеха. Оно стоит того, что весь наш ложный вход, все засечки Литвинова, честное «не разобрал» Савченко, третья труба Дюжева и Федин картон — всё это станет ничем, и мы вернёмся с бомбами или бросим их в чужой огонь.

— Держу, — говорю я вслух, и это я говорю не экипажу.

— Пятнадцать секунд, — говорит Литвинов. — Свет?

— Свет слева сзади, под нами темно, — говорит Дюжев, и я слышу, что он выговаривает это через зубы. — Под нами темно.

— Правильно. Десять.

Второй луч приходит слева и не находит. Первый держит нас, и я чувствую себя мухой на белой стене.

— Пять, — говорит Литвинов.

Трассы ложатся ближе. Под нами что-то коротко и тупо звонко ударяет — не осколок, скорее камешек в железо, так это ощущается.

— Три. Два.

И тут в этой белой, ослепительной, орущей секунде я успеваю поймать мысль совершенно посторонней ясности: вот это и есть то, чего не понимают те, кто рассказывает про войну как про подвиг. Подвиг — не то, что человек бросается. Подвиг — то, что человек четыре секунды не шевелит руками.

— Сброс! — говорит Литвинов.

Самолёт подпрыгивает.

Он всегда подпрыгивает, когда с него уходит вес, и всякий раз это ощущается как облегчение чужого тела, а не своего: будто у машины сняли с рук то, что она несла весь путь.

— Серия пошла, — говорит Литвинов. — Одной серией, вдоль.

— Ухожу.

Я не жду ни секунды.

Я перекладываю машину вправо — от луча, от трасс, в темноту. Литвинов сразу называет остаток до нижней черты, и я даю только короткое снижение в этих пределах. Дальше вниз нельзя; продолжаю уход разворотом, удерживая высоту.

Машина доворачивает на набранной скорости. В ушах меняется тон, ремни врезаются в ключицы, правое колено отвечает мгновенной резкой болью — я перенёс на него часть усилия, не заметив. Сразу говорю Аркадию: боль усилилась, педаль пока держу. Он повторяет и велит сообщить, если изменится опора.

Луч теряет нас. Белое кончается так же внезапно, как началось, и наступает тьма, в которой я минуту ничего не вижу, потому что мои глаза съедены.

Именно поэтому самолёт сейчас летит не по моим глазам, а по приборам, и я держу его по авиагоризонту и высотомеру, как по рельсам, и очень не люблю этот момент.

— Дюжев, что там?

— Взрывы! — Он говорит громко, без всякого порядка, и я ему это сейчас прощаю. — Взрывы, вдоль, один... четыре... больше! Слева от огня... нет, восточнее! Восточнее огня!

— Стоп, — говорит Литвинов. — Дюжев. Не оценивай. Опиши.

Пауза.

— Есть новые вспышки в тёмной части, — говорит Дюжев уже другим голосом. — Линией, наискось. Старый пожар отдельно, слева. Между ними тёмный промежуток.

— Хорошо, — говорит Литвинов, и я слышу, как он пишет. — Записываю: серия легла восточнее прежнего пожара, с тёмным промежутком между новыми вспышками и старым очагом. Это всё, что мы имеем право сказать.