18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 4 (страница 4)

18

— Раздевать буду я или Зоя, — говорит Лида. — Не товарищи. Понял?

— Понял, — он стоит красный и злой. — Я не барышня, товарищ военфельдшер.

— Барышня, — соглашается она. — Двадцать лет, плечо после удара о турельный кронштейн, сустав держится на воспалении и упрямстве. Ложись.

Она осматривает его долго. Я смотрю на Федино плечо, на синеву, уползающую под лопатку, и на его лицо, которое честно старается ничего не выражать, и вспоминаю то, о чём здесь нельзя говорить вслух.

У меня было такое плечо. С восемьдесят девятого года. Правая рука тридцать лет не заводилась за спину, и я тридцать лет подавал в разворот не руку, а спину, и никому, кроме своего врача, об этом не рассказывал, потому что рассказывать — значит списываться. Я помню, как в сорок лет сам не мог снять куртку и злился на жену, которая подходила помочь, и как она, ни слова не говоря, стала вешать мои куртки на низкий крючок, чтобы я мог их снимать, не поднимая руки.

Тому плечу сейчас неоткуда взяться. Оно осталось там, вместе со всем остальным. А это, чужое и молодое, лежит сейчас передо мной на топчане, и у него ещё есть шанс.

— Костенко, — говорю я.

— Я.

— Знал я одного человека, который двадцать лет не заводил правую руку за спину, потому что однажды решил потерпеть и не сказать врачу.

— И что?

— И двадцать лет мучился с курткой: надеть ещё мог, а снять без помощи — никак. — Федя фыркает. — Смешно. А теперь скажи мне, стрелок: ты ленту на нижней установке в перчатке левой рукой перезарядишь?

— Перезаряжу, — говорит он сразу. — Медленнее.

— Насколько медленнее?

Он думает честно.

— Вдвое.

— Вот с этой цифрой и живём, — говорю я. — Пока плечо не станет как было, у нас ты работаешь вдвое медленнее, а значит, в бою ты не работаешь. Я тебя туда таким не повезу.

— Так я ж...

— Ты ж, — соглашаюсь я. — И я бы полез. И меня бы за это правильно посадили на землю.

Лида кладёт ему руку на здоровое плечо.

— Сутки покоя. Петля не снимается ни для еды, ни для гордости. Завтра проба, потом решим. Правой рукой — ничего тяжелее ложки.

— А лопату?

— Особенно лопату.

Литвинов подставляет руку сам, не дожидаясь. Лида распускает повязку, и я впервые за сутки вижу эту кисть без бинта.

Она отёкшая до середины пальцев, кожа натянута, ладонь тёмная от старого кровоподтёка, и от мизинца вверх идёт зелёно-жёлтая полоса. Литвинов смотрит на неё сверху отстранённо, как на чужую работу.

— Пальцы, — говорит Лида.

Он шевелит. Первые два идут почти нормально. Средний — с задержкой. Безымянный и мизинец делают вид, что стараются.

— Чувствуешь?

— Чувствую везде. Здесь — как через варежку.

— Ночью пользовался?

— Один раз хотел придержать карту. Остановился.

— Не соври мне сейчас, — говорит Лида. — Это не для приказа. Это чтобы я знала, надо ли завтра резать.

Литвинов поднимает на неё глаза.

— Один раз, — повторяет он. — Поймал край, когда самолёт тряхнуло. Держал секунду, может две. Больше нагрузки не давал.

— Вот теперь верю.

Она моет кисть, меняет повязку, укладывает иначе — так, что большой палец отведён, и вся ладонь лежит в некоторой ленивой раскрытости.

— Рука выше локтя. Планшет, карандаш, циркуль — правой. Левой не держать даже кружку. Осмотр через шесть часов, повязка сменится ещё раз к ночи. Решение о работе — завтра.

— Я карту вести могу, — говорит Литвинов. — Правой веду со вчерашнего дня.

— Можешь, — соглашается Лида. — Поэтому и говорю про шесть часов, а не про неделю.

Со мной она оставляет напоследок и не тратит слов.

— Сапог.

Я стаскиваю сапог с помощью здоровой ноги и рук, и это занимает у меня столько времени, что Федя на соседнем топчане начинает демонстративно смотреть в потолок.

Колено отёкшее, горячее, на внешней стороне синяк, взявшийся за ночь в полную силу — жёлто-багровый, с рваным краем. Лида берёт ногу двумя руками и ведёт по диапазону, который сама назначила вчера.

— До этого места болит?

— Тянет.

— А тут?

— Больно.

— Разгибаем.

Я разгибаю. На последних градусах в колене что-то коротко сдаёт — не боль даже, а внезапное ощущение пустоты, будто под опорой убрали одну доску. Нога дёргается сама.

— Вот это, — говорит Лида. — Вот это мне и нужно было увидеть.

— Это усталость.

— Это провал опоры. Утром после первой посадки его не было, после второй он появился. Я тебе вчера дала диапазон, ты его не превысил, и всё равно сустав отвечает хуже. Значит, дело не в одном движении, а в том, сколько раз ты его повторил.

— Лида. Мне сегодня ночью...

— Тебе сегодня ночью — нет.

Она садится на край топчана и говорит это без всякого торжества, ровно, глядя мне в лицо:

— Кабина закрыта до повторной функциональной пробы. Проба будет не «как ты себя чувствуешь». Проба будет такая: пройдёшь назначенное расстояние без опоры на человека, сядешь в неподвижную кабину и полностью отработаешь педали в обе стороны до упора, и на последних движениях опора не провалится ни разу. Провалится — пробу не сдал.

— А если сдам?

— Тогда полетишь. Я тебе ногу не привязываю и привязывать не буду: тебе ею работать.

Я лежу, смотрю на неё снизу вверх и очень хорошо понимаю, что происходит.

Она сейчас забирает у меня ночь. Может быть, две. И делает это единственным способом, который я не могу оспорить: называет условие, а не запрет. Со мной так уже поступали. Правда, тогда мне было пятьдесят пять, я был полковник, и врач полка называл мне условия через стол, и я подписывал, потому что знал, что иначе он подпишет что-нибудь другое и это будет хуже.

Я поворачиваю голову.

Тимка смотрит на меня. Федя смотрит на меня. Литвинов делает вид, что рассматривает потолок, но он тоже смотрит.

Они ждут, что я скажу. Я — командир, и если я сейчас начну торговаться за свою ногу, то завтра они начнут торговаться за плечо, глаз и кисть, и через неделю у меня будет экипаж из четверых людей, которые в воздухе врут друг другу о своём состоянии.

— Принято, — говорю я. — Проба когда?

— Вечером первая, — говорит Лида. — И имей в виду: до пробы ты ходишь с санитаром или с палкой. Выбирай.

— С палкой.