Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 4 (страница 5)
— Так и знала.
Зоя приносит мне палку — кривую, вырезанную из можжевельника, отполированную множеством чужих ладоней. Я беру её и чувствую себя ровно на свои настоящие пятьдесят пять.
Гордеев приходит, когда Лида дописывает свои листки.
Он входит, оглядывает нас — лежащих, сидящих, перевязанных — и в его лице очень ясно читается вопрос, ради которого он пришёл: экипаж, товарищ военфельдшер, к ночи готов?
— Товарищ капитан, — говорит Лида, не дав ему открыть рот. — Четыре человека, четыре разных срока. Журавлёв: осмотр через двенадцать часов и завтра утром, до тех пор наземная работа без быстрых переводов взгляда и без мелкого чтения. Костенко: сутки покоя, завтра проба плеча, правой рукой ничего тяжелее ложки. Литвинов: осмотр через шесть часов, повязка меняется вечером, решение завтра, работа правой рукой разрешена. Иванов: кабина закрыта до функциональной пробы, первая проба сегодня вечером.
Гордеев слушает, глядя в пол.
— Кого-нибудь списываешь?
— Никого.
— Кого-нибудь могу взять сегодня?
— Всех четверых, — говорит Лида. — На землю. С ограничениями, которые я назвала.
Он поднимает голову.
— Мне ночью нужен экипаж.
— Ночью у вас будет экипаж, — говорит Лида. — Только не этот. А этот у вас будет через сутки или двое, целиком, а не по кускам. Выбирайте, товарищ капитан, я вам обе цифры дала.
Я успеваю поймать её взгляд и мысленно снимаю фуражку. За эти два предложения в прошлой жизни я бы взял человека к себе в штаб и держал бы обеими руками.
Гордеев садится на табурет у входа — тяжело, как садятся, когда с четырёх утра на ногах.
— Карта.
Литвинов достаёт планшет правой рукой и подносит его к моему топчану. Я сажусь, оставив больную ногу вытянутой, принимаю карту на колени. Гордеев придвигает табурет так, что его сапог задевает ножку топчана.
— Вот, — говорю я, придерживая карту за сгиб. — Сброс произведён по прицелу в назначенном промышленном районе. Точка, время, курс и высота — здесь. Наблюдали несколько вспышек, затем огонь и дым, дым потянуло вот в эту сторону. Уход на этом курсе, отметки боя с прожекторами и зенитным огнём по маршруту — вот.
Гордеев ведёт пальцем по карте.
— Что поражено?
— По промышленному району отработали. Результат удара требует контроля.
Он поднимает на меня глаза.
— Иванов. Мне это в сводку так и писать?
— Да.
— Штаб ждёт от меня формулировку.
— Штаб получит точную формулировку, — говорю я. — Она даже лучше неточной, потому что по ней можно работать дальше.
— По «не подтверждён» нельзя работать дальше. По «не подтверждён» меня спросят, зачем мы туда летали.
— Тогда давайте я вам скажу, что мы видели, а вы решите, как это называется, — я разворачиваю к нему участок карты с отметками пожаров. — Первое: после сброса мы увидели несколько вспышек в районе подходов. Второе: там были огонь и дым, но огни на земле мы видели и до нашей команды. Какие занялись от наших бомб, с уходящего курса не отделили. Третье: дым закрыл часть рисунка раньше, чем мы смогли проверить отдельные корпуса. Сам район Литвинов опознал по воде, рельсовым подходам и времени, а не по пожару. Это у нас есть. Подтверждённого разрушенного цеха — нет.
— Это и есть промышленный район.
— Это и есть промышленный район, — соглашаюсь я. — А вот что это был за корпус, цех или склад — я вам с четырёх тысяч ночью не скажу, и никто не скажет. Для этого нужен снимок или дневной проход разведчика.
Гордеев молчит, глядя на карту. Я знаю, что он сейчас делает: примеряет мою формулировку к телефону, к тому человеку на другом конце провода, к слову, которое от него ждут.
— Товарищ капитан, — говорю я тише. — Если мы сегодня напишем «объект уничтожен», завтра нам скажут не ходить туда второй раз. А если корпус стоит, то через неделю оттуда снова пойдёт то, ради чего мы летали, и следующий экипаж пойдёт на цель, которую у нас в бумаге уже нет.
— А если мы напишем, как ты говоришь, нас пошлют туда второй раз.
— Пошлют, — говорю я. — И правильно. Только уже с разведкой.
Гордеев складывает карту — правильно, по сгибам, как складывает человек, который сам когда-то её вёл.
— Ладно, — говорит он. — Пишу твоими словами. Сброс по прицелу в назначенном промышленном районе. Наблюдались вспышки, огонь и дым; поражение конкретного объекта не подтверждено, требуется контроль. И если меня за это будут есть, я скажу, что это доклад экипажа.
— Это и есть доклад экипажа.
— Вот и хорошо. — Он встаёт, застёгивает ворот и уже у выхода говорит через плечо: — Ковалёва. Твои листы принеси мне через час, я их подошью к сводке. Чтоб потом никто не спрашивал, почему у Иванова экипаж на земле.
Занавеска падает за ним. В землянке становится тихо, и Тимка говорит в потолок:
— Значит, ночью летят другие.
— Значит, другие, — отвечаю я.
— На нашей?
— Если Плешаков сдаст машину, то на нашей.
Федя поворачивает голову на подушке.
— Командир. Обидно.
— Обидно, — соглашаюсь я. — А теперь скажи, что тебе обиднее: что на «тринадцатом» полетит чужой экипаж или что он полетит на непроверенном моторе?
Федя думает.
— Второе.
— Вот и мне второе.
Лида отпускает нас не сразу: сначала Зоя разносит по кружке кипятка с чем-то травяным, от чего у Феди делается подозрительное лицо, потом Литвинову меняют положение руки на подушке, потом приходит какой-то моторист с рассечённой бровью, и мы перестаём быть главными людьми в этой землянке.
Тимку и Федю Лида укладывает спать. Меня — нет.
— Ты всё равно не уснёшь, пока не сходишь к машине, — говорит она, не поднимая головы от своих листов. — Сходи и вернись. Час дам.
— Полтора.
— Час. С палкой.
До капонира я иду восемь минут и трижды останавливаюсь, делая вид, что смотрю на полосу. На полосе действительно есть на что смотреть: сапёры перекидывают грунт из отвала в старую воронку, подводы возят камень, двое мальчишек-краснофлотцев крутят каток, и всё это движется медленнее, чем хочется всякому, кто на это смотрит со стороны.
В капонире Гурьев на коленях у маслорадиатора выковыривает щепкой из сот спрессованную пыль и сухую траву. Рядом на разостланной газете лежат уже вынутые комья — плотные, войлочные, с вплавленной мошкарой.
— Много?
— Треть, — не оборачиваясь, отвечает Плешаков. — Не половина. Но треть.
— Сойдёт за причину?
— Не сойдёт. Годится как часть.
Я сажусь на свой ящик и вытаскиваю из планшета тетрадь. Тетрадь дал мне Гурьев — конторская, в клетку, с чужой фамилией на обложке, зачёркнутой химическим карандашом.
Первую страницу я разлиновываю на три столбца и наверху пишу: «что видели — что сделали — что вышло».
Литвинов приходит через четверть часа: он не умеет лежать, когда работает голова. Садится рядом на перевёрнутое ведро, смотрит на мою разлиновку и молчит ровно столько, чтобы я успел заподозрить неладное.
— Плохо, — говорит он наконец.
— Почему плохо?