18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 4 (страница 5)

18

— Так и знала.

Зоя приносит мне палку — кривую, вырезанную из можжевельника, отполированную множеством чужих ладоней. Я беру её и чувствую себя ровно на свои настоящие пятьдесят пять.

Гордеев приходит, когда Лида дописывает свои листки.

Он входит, оглядывает нас — лежащих, сидящих, перевязанных — и в его лице очень ясно читается вопрос, ради которого он пришёл: экипаж, товарищ военфельдшер, к ночи готов?

— Товарищ капитан, — говорит Лида, не дав ему открыть рот. — Четыре человека, четыре разных срока. Журавлёв: осмотр через двенадцать часов и завтра утром, до тех пор наземная работа без быстрых переводов взгляда и без мелкого чтения. Костенко: сутки покоя, завтра проба плеча, правой рукой ничего тяжелее ложки. Литвинов: осмотр через шесть часов, повязка меняется вечером, решение завтра, работа правой рукой разрешена. Иванов: кабина закрыта до функциональной пробы, первая проба сегодня вечером.

Гордеев слушает, глядя в пол.

— Кого-нибудь списываешь?

— Никого.

— Кого-нибудь могу взять сегодня?

— Всех четверых, — говорит Лида. — На землю. С ограничениями, которые я назвала.

Он поднимает голову.

— Мне ночью нужен экипаж.

— Ночью у вас будет экипаж, — говорит Лида. — Только не этот. А этот у вас будет через сутки или двое, целиком, а не по кускам. Выбирайте, товарищ капитан, я вам обе цифры дала.

Я успеваю поймать её взгляд и мысленно снимаю фуражку. За эти два предложения в прошлой жизни я бы взял человека к себе в штаб и держал бы обеими руками.

Гордеев садится на табурет у входа — тяжело, как садятся, когда с четырёх утра на ногах.

— Карта.

Литвинов достаёт планшет правой рукой и подносит его к моему топчану. Я сажусь, оставив больную ногу вытянутой, принимаю карту на колени. Гордеев придвигает табурет так, что его сапог задевает ножку топчана.

— Вот, — говорю я, придерживая карту за сгиб. — Сброс произведён по прицелу в назначенном промышленном районе. Точка, время, курс и высота — здесь. Наблюдали несколько вспышек, затем огонь и дым, дым потянуло вот в эту сторону. Уход на этом курсе, отметки боя с прожекторами и зенитным огнём по маршруту — вот.

Гордеев ведёт пальцем по карте.

— Что поражено?

— По промышленному району отработали. Результат удара требует контроля.

Он поднимает на меня глаза.

— Иванов. Мне это в сводку так и писать?

— Да.

— Штаб ждёт от меня формулировку.

— Штаб получит точную формулировку, — говорю я. — Она даже лучше неточной, потому что по ней можно работать дальше.

— По «не подтверждён» нельзя работать дальше. По «не подтверждён» меня спросят, зачем мы туда летали.

— Тогда давайте я вам скажу, что мы видели, а вы решите, как это называется, — я разворачиваю к нему участок карты с отметками пожаров. — Первое: после сброса мы увидели несколько вспышек в районе подходов. Второе: там были огонь и дым, но огни на земле мы видели и до нашей команды. Какие занялись от наших бомб, с уходящего курса не отделили. Третье: дым закрыл часть рисунка раньше, чем мы смогли проверить отдельные корпуса. Сам район Литвинов опознал по воде, рельсовым подходам и времени, а не по пожару. Это у нас есть. Подтверждённого разрушенного цеха — нет.

— Это и есть промышленный район.

— Это и есть промышленный район, — соглашаюсь я. — А вот что это был за корпус, цех или склад — я вам с четырёх тысяч ночью не скажу, и никто не скажет. Для этого нужен снимок или дневной проход разведчика.

Гордеев молчит, глядя на карту. Я знаю, что он сейчас делает: примеряет мою формулировку к телефону, к тому человеку на другом конце провода, к слову, которое от него ждут.

— Товарищ капитан, — говорю я тише. — Если мы сегодня напишем «объект уничтожен», завтра нам скажут не ходить туда второй раз. А если корпус стоит, то через неделю оттуда снова пойдёт то, ради чего мы летали, и следующий экипаж пойдёт на цель, которую у нас в бумаге уже нет.

— А если мы напишем, как ты говоришь, нас пошлют туда второй раз.

— Пошлют, — говорю я. — И правильно. Только уже с разведкой.

Гордеев складывает карту — правильно, по сгибам, как складывает человек, который сам когда-то её вёл.

— Ладно, — говорит он. — Пишу твоими словами. Сброс по прицелу в назначенном промышленном районе. Наблюдались вспышки, огонь и дым; поражение конкретного объекта не подтверждено, требуется контроль. И если меня за это будут есть, я скажу, что это доклад экипажа.

— Это и есть доклад экипажа.

— Вот и хорошо. — Он встаёт, застёгивает ворот и уже у выхода говорит через плечо: — Ковалёва. Твои листы принеси мне через час, я их подошью к сводке. Чтоб потом никто не спрашивал, почему у Иванова экипаж на земле.

Занавеска падает за ним. В землянке становится тихо, и Тимка говорит в потолок:

— Значит, ночью летят другие.

— Значит, другие, — отвечаю я.

— На нашей?

— Если Плешаков сдаст машину, то на нашей.

Федя поворачивает голову на подушке.

— Командир. Обидно.

— Обидно, — соглашаюсь я. — А теперь скажи, что тебе обиднее: что на «тринадцатом» полетит чужой экипаж или что он полетит на непроверенном моторе?

Федя думает.

— Второе.

— Вот и мне второе.

Лида отпускает нас не сразу: сначала Зоя разносит по кружке кипятка с чем-то травяным, от чего у Феди делается подозрительное лицо, потом Литвинову меняют положение руки на подушке, потом приходит какой-то моторист с рассечённой бровью, и мы перестаём быть главными людьми в этой землянке.

Тимку и Федю Лида укладывает спать. Меня — нет.

— Ты всё равно не уснёшь, пока не сходишь к машине, — говорит она, не поднимая головы от своих листов. — Сходи и вернись. Час дам.

— Полтора.

— Час. С палкой.

До капонира я иду восемь минут и трижды останавливаюсь, делая вид, что смотрю на полосу. На полосе действительно есть на что смотреть: сапёры перекидывают грунт из отвала в старую воронку, подводы возят камень, двое мальчишек-краснофлотцев крутят каток, и всё это движется медленнее, чем хочется всякому, кто на это смотрит со стороны.

В капонире Гурьев на коленях у маслорадиатора выковыривает щепкой из сот спрессованную пыль и сухую траву. Рядом на разостланной газете лежат уже вынутые комья — плотные, войлочные, с вплавленной мошкарой.

— Много?

— Треть, — не оборачиваясь, отвечает Плешаков. — Не половина. Но треть.

— Сойдёт за причину?

— Не сойдёт. Годится как часть.

Я сажусь на свой ящик и вытаскиваю из планшета тетрадь. Тетрадь дал мне Гурьев — конторская, в клетку, с чужой фамилией на обложке, зачёркнутой химическим карандашом.

Первую страницу я разлиновываю на три столбца и наверху пишу: «что видели — что сделали — что вышло».

Литвинов приходит через четверть часа: он не умеет лежать, когда работает голова. Садится рядом на перевёрнутое ведро, смотрит на мою разлиновку и молчит ровно столько, чтобы я успел заподозрить неладное.

— Плохо, — говорит он наконец.

— Почему плохо?