Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 4 (страница 2)
Руденко подходит, смотрит, не трогая, и хмыкает.
— Прорывало, — говорит он. — Струйкой, узко.
— Вот, — говорю я, и слышу в собственном голосе то, за что через минуту сам себя одёрну. — Вот тебе и температура. Газ бил наружу, грел всё вокруг, отсюда и показание.
Плешаков выпрямляется и очень спокойно вытирает руки.
— Нет, — говорит он.
— Как нет? Пятно — вот. Нагар — вот. Хомут ослаб — вот.
— Всё правильно. Пятно есть, нагар есть, хомут ослаб. И всё это надо чинить, потому что само по себе оно дрянь. — Он берёт меня двумя пальцами за рукав и разворачивает, чтобы я видел головки цилиндров, а не коллектор. — А термометр у вас сидит вот здесь. И чтобы он в наборе пошёл к черте, надо нагреть головку, а не кронштейн. Струйка из-под хомута кронштейн греет. Головку она не греет.
— А если струя достаёт и до головки?
— Вот это сначала проверь, — отвечает он, возвращая лампу к стыку. — Может, да. Может, нет. Может, у вас там третье, о чём мы с вами сейчас оба не думаем: масло, жалюзи, регулировка, качество бензина, температура наружного воздуха на высоте, тяга подвода. Я в этом мотор буду разбирать не по красоте вашей догадки, а по порядку. И скажу вам про причину после пробы, а не до.
Я стою и молчу пару секунд дольше, чем нужно.
Штука в том, что он прав, и я это знаю лучше, чем Гурьев со своей тетрадкой. В прошлой жизни я подписывал акты, в которых красивая догадка, поставленная в графу «причина», закрывала дело, а через полгода то же самое случалось на другом борту, потому что искали не там. Я знаю эту цену. И всё равно у меня чешутся руки поставить точку сейчас, потому что мне страшно неудобно жить с открытым вопросом на своей машине.
— Принято, — говорю я. — Причина — после пробы.
— Вот и хорошо.
— Только имей в виду: Гордеев спросит не после пробы, а через полчаса.
— Спросит, — соглашается Плешаков. — А я отвечу, что мотор остывал до восьми, вскрыт в восемь, дефект найден, устраняется, проба после полного охлаждения и промывки. Больше ему у меня взять нечего.
Он поворачивается к Гурьеву.
— Шланг снять. Не резать — отвернуть по штуцерам и снять целиком. Положишь вот сюда, в ветошь, не в общий ящик. Помечу отдельно.
— А зачем? — Гурьев уже держит ключ. — Он же негодный.
— Затем, что он негодный интересно, — Плешаков разворачивает чистую тряпку и мелом пишет на доске рядом: «13, правый, протир у кронштейна, утренний осмотр, до пробы не выбрасывать». — Я по этому протиру посмотрю, сколько он тёрся. Если давно, значит, у нас кто-то этот кронштейн не проверял два месяца, и надо смотреть все машины, а не только вашу. Если недавно — значит, тряхнуло ночью, и тогда я ищу, от чего тряхнуло.
Он говорит это ровно, без нажима, и я вдруг понимаю, что смотрю на человека, который только что превратил один потёртый шланг в задачу для всего аэродрома. У меня в прошлой жизни на такое уходили совещания.
— Семён Иваныч, — Плешаков поворачивается к Руденко, — второй хомут коллектора и все кронштейны по правому борту. Не глазами — руками. И контровку смотри везде, где я сегодня не успею.
— Сделаю, — Руденко записывает мелом на планке и добавляет мне, не оборачиваясь: — Ссадину на борту я померил. Наружная обшивка, кромка приподнята, силовой набор под ней целый. Заклёпки на месте. До завтра заведу накладку.
— Спасибо.
— Не за что. Лучше скажи Костенко, чтоб не ходил смотреть.
— Он и так не пойдёт. Ему рукой шевелить запретили.
— Он всё равно пойдёт, — говорит Руденко. — Он же стрелок.
Гурьев отворачивает штуцера — медленно, с двух сторон, придерживая шланг тряпкой, чтобы остатки не потекли по горячему. Из нижнего конца всё-таки выступает густая тёмная капля и падает на подставленную ветошь. Плешаков смотрит на эту каплю так же внимательно, как только что смотрел на протир.
— Цвет нормальный, — говорит он. — Стружки нет.
— При стружке уже до замены мотора заземлишь? — спрашиваю я, глядя на тёмный след.
— Была бы стружка — я бы вам сейчас сказал, что машина стоит трое суток, и вы бы у меня её не выпросили ни за какие подписи.
Он берёт снятый кусок двумя пальцами, поворачивает к свету, разглядывает разошедшуюся оплётку и кладёт на подписанную тряпку.
— Гурьев. Новый ставишь с прокладкой под кронштейн. Не «поплотнее затяну», а с прокладкой. И контровку обеими руками, а не для красоты.
— Есть.
— Хомут на коллекторе — снять, посадочное место зачистить, поставить новый, старый мне сюда же, в ветошь.
— А он ведь ещё держит вроде, — говорит Гурьев, примериваясь ключом.
— Он держит вроде, — соглашается Плешаков. — Мне «вроде» на выхлопе не нужно.
Я опускаюсь обратно на ящик и смотрю, как он работает, и мне неудобно от того, насколько мне это нравится. Есть особое удовольствие — видеть человека, который в своём деле не торопится и не картинничает. У меня такие были в каждом полку, всего по одному-два на полк, и я всегда знал их по имени-отчеству, а они меня по фамилии.
— Плешаков.
— Слушаю.
— Если хомут и шланг мою температуру не объясняют — что объясняет?
Он выпрямляется, вытирает руки и загибает пальцы. Не для торжественности — просто чтобы не сбиться.
— Три места, — говорит он. — Первое: термопара на головке и её проводка. Прибор мог наврать. Тогда у вас никакого перегрева не было вовсе, а было показание.
— Хорошо бы.
— Вам хочется, чтоб врал прибор, — говорит Плешаков. — И мне хочется. Поэтому я его проверю первым и себе не поверю: сниму, посмотрю контакт, гляну провод по всей длине, где он идёт рядом вот с этим вашим красивым пятном побежалости. Второе: жалюзи. Вы их открыли полностью — по рычагу. А сколько они открылись на самом деле, я вам скажу, когда влезу к тягам. Если привод растянут, у вас на рычаге полное, а на створках две трети.
— И на наборе это как раз и вылезет.
— На наборе это и вылезет, — кивает он. — Третье: маслорадиатор и его заслонка. Если соты забиты пылью и травой — а у нас тут всё лето пыль и трава, — масло охлаждается хуже, и головки идут следом.
— Значит, мотор вскрывать целиком не будешь.
— Не буду, — говорит Плешаков. — Пока не буду. Я его буду греть.
— Как греть?
— На земле. Промою, поставлю всё новое, дам ему остыть до конца, а потом запущу и выведу по режимам, как вы вчера выводили: малый, крейсерский, номинал. И буду смотреть на прибор, на масло и на этот самый ваш хомут. Если показание полезет на земле — я найду где. Если не полезет — значит, ищем в том, чего на земле нет.
— Высота.
— Высота, — соглашается он. — И тогда я вам честно скажу: причину я не нашёл, а нашёл три исправленных дефекта, и машина к вылету годна с ограничением по набору. И вы полетите с этим ограничением, потому что лучше ограничение, чем красивая строчка.
Я киваю. Мне нечего добавить, и это редкое, хорошее чувство.
Гурьев тем временем подкатывает тележку с промывочным бачком, и капонир наполняется запахом бензина. Руденко на другой стороне стучит киянкой по своей планке, отмеряя накладку. Где-то за сетью кричит чайка — нагло, по-хозяйски, как кричат здесь все чайки над всеми аэродромами мира.
Я встаю с ящика, держась за стойку стремянки, и, перенеся руку на край крыла, добираюсь до борта под кабиной.
«Тринадцатый» стоит на колодках, опустив хвост, с открытым правым капотом и раскрытым нутром, и выглядит как человек, которого раздели в чужой приёмной. Белая цифра на борту запылилась и кое-где облупилась по кромке. Под этой цифрой в обшивке — свежая светлая ссадина, размеченная мелом Руденко.
Я кладу ладонь на холодный дюраль под кабиной.
Мне полагалось бы что-нибудь почувствовать. Экипажи всегда что-нибудь чувствуют к своей машине, и я тридцать лет объяснял молодым, что это нормально, пока не начинает мешать работе.
Я чувствую одно: она вернулась. Дошла на двух моторах, села на проход шириной в колею, и сейчас у неё в правом боку копается человек, который не согласен объяснять её поведение красиво.
Ладно. Значит, у нас обоих сегодня всё в порядке.
Долго стоять колено всё-таки не даёт. Я тем же путём возвращаюсь к ящику и сажусь, вытянув ногу мимо колеса.
К стоянке подходит Гордеев. По сапогам и рукавам видно, где он был: у полосы, в земле по щиколотку. Он останавливается у колеса, смотрит на открытый капот, на мою вытянутую ногу, на планшет под кружкой и задаёт единственный вопрос, который у него сейчас есть:
— Машина к ночи будет?
— Мотор вскрыт, дефект найден, устраняется, — говорит Плешаков, не поворачиваясь. — Проба после полного охлаждения. После пробы доложу.
— Мне «после пробы» в сводку не поставить, — говорит Гордеев.