18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 10 (страница 11)

18

— А если мы…

— Дёмин, — говорю я. — Давай я скажу сам, чтобы ты не мучился. Я не собираюсь брать с вас сейчас никакого решения. Ни сейчас, ни завтра. Вы сделали за эту неделю настоящую работу, вам от неё тепло, и вы сейчас в таком состоянии, что готовы сказать «остаёмся». Так вот: не говори.

— Почему?

— Потому что это будет решение под впечатлением, — говорю я. — А мне нужно ваше решение на трезвую голову. Отработаем — тогда и скажете. И если скажете «уходим», я отвезу бумаги лично и напишу на каждой, что вы четверо — готовые специалисты и что мне жаль вас отдавать. Это будет правда.

Дёмин вдавливает каблук в сырую глину. Над нами хлопает брезент столовой.

— Товарищ командир, — говорит он наконец. — А вам не обидно?

— Обидно, — говорю я. — Мне очень обидно, Дёмин. Мы потратили на это время, которого у нас не было, и мне ужасно не хочется, чтобы вы ушли. Но обида — это моё личное дело, а не ваше.

Он стоит ещё секунду и уходит.

Поздно вечером я сижу над картой один.

На столе — их калька с тремя полями, расчёт участка с четырьмя подписями, донесение Гущина и лист, на котором я вторые сутки пытаюсь написать то, чего у меня нет права написать.

Потому что задача уже есть, и она уже понятна, и у неё есть цена в днях и в утренних рейсах, — а решить её эскадрильей из семи машин нельзя. Нужно три группы, поднятые с разных полей в одну ночь, с разницей во времени в пределах часа. Нужен человек, который сведёт их время. Нужен приказ, который я не могу отдать.

Я могу это предложить. И предложить придётся так, чтобы Ратников не увидел в этом просьбу дать мне больше людей.

Я отодвигаю кальку и нахожу под ней письмо: весь вечер оно лежало придавленное картой.

Оно пришло позавчера на прежний адрес полевой почты части. Мария получила мою просьбу из дороги, а теперь прислала новый адрес госпиталя. Оба номера наконец подтверждены письмами, и нам больше не надо угадывать станции.

Мария пишет коротко и по делу, как всегда.

Что госпиталь развернули в школе, что в классах поставили по двенадцать коек и что на стене в одном осталась карта полушарий, которую никто не решается снять.

Что у неё украли валенки и что она из-за этого плакала — не из-за валенок, а просто подвернулось.

Что она получила моё сентябрьское и что не поняла одну фразу, а переспросить долго, поэтому пусть я больше так не пишу.

В конце — три строки, из-за которых я читаю письмо третий раз:

«Ты когда-то спрашивал, не тяжело ли мне писать человеку, которого я плохо знаю. Отвечаю: тяжело было первые полгода. Сейчас нет. Я знаю тебя по тому, что ты делаешь и как рассказываешь. Этого оказалось достаточно, чтобы решать самой».

Я откладываю письмо и беру карандаш.

«Начальнику оперативного отдела. Докладываю: по результатам доразведки установлено…»

Пишу минут сорок. Без прилагательных, с пределами там, где не знаю, и с прямым выводом в конце: удар по одной площадке даёт частичный результат; для срыва утренней работы узла требуется одновременное воздействие по трём полям в пределах часа; сил одной эскадрильи для этого недостаточно.

Ниже приписываю то, за что меня, возможно, выругают:

«Прошу при планировании учесть, что участок маршрута и выбор запасного аэродрома подготовлены экипажами эскадрильи и проверены посторонним экипажем в тренировочной обстановке; расчёт пригоден для использования другими группами».

Перечитываю, ставлю дату и гашу лампу.

За брезентовой стенкой кто-то из молодых смеётся — коротко, не пьяно, просто смеётся, как смеются в двадцать два года, когда за день выспался и поел. Слышно, как хлопают ладонью по столу.

Четыре рапорта лежат в жестяной коробке, в двух шагах от меня, с моей подписью в углу.

Они останутся там, пока их авторы не скажут своего слова. Я его не знаю и, честно говоря, боюсь загадывать.

А над картой висит другое, и от этого не спрячешься: задача, которая уже не помещается в мою эскадрилью, и которую придётся либо отдать кому-то, кто больше меня, либо вырасти до неё самому.

Оба варианта мне не нравятся одинаково.

Глава 4

Заявления лежат в жестяной коробке с сентября. Октябрь ушёл на текущие вылеты, ремонты и уточнение разведки; общий удар всё откладывали. Я предлагал пустить рапорты, не дожидаясь его, но авторы оставили их до обещанного разговора. Теперь кончается ноябрь. На каждом есть моя отметка о получении; решения о переводе я пока не подписал.

Четыре бумаги: Дёмин, Пшеничный, Гриценко, Кутепов. Разные просьбы, разные руки. Я храню их у себя до обещанного разговора, чтобы они не пошли по инстанциям раньше решения авторов.

Пшеничный и Дёмин приходят ко мне в землянку в четыре часа дня, когда южная темнота уже лезет из балки наверх и когда я как раз собираюсь на стоянки.

Входят двое, а стучится один — Пшеничный. Второй мнётся сзади.

— Товарищ капитан, разрешите.

— Заходите, дверь не держите, тепло уходит.

Они заходят и встают. У обоих в руках планшеты, у Пшеничного из-под планшета торчит свёрнутая карта, перехваченная резинкой от банки.

Тепла в землянке, надо сказать, немного — печка из бочки прогорела, а нового угля нам привезли двенадцать вёдер на всю базу, и он лежит под охраной, как боеприпас.

— Садитесь.

Они садятся на нары. Пшеничный кладёт карту на стол и разворачивает её, придавив с одного края моей кружкой.

— Вот, — говорит он. — Прошли по вашему заданию. Оба маршрута.

Я смотрю. Карта хорошая. На ней всё, что я просил: отметки времени, места, где сбивались, места, где восстанавливались, три возможные полосы на обратном пути и одна помеченная крестом — с припиской «непригодна, канава поперёк».

— Кто ходил на дальнюю?

— Экипаж Кулиша.

— Не ваш?

— Не наш, — говорит Пшеничный и почему-то краснеет. — Мы его строили, а прошёл он.

— И как?

Пшеничный молчит секунды три.

— Хорошо прошёл, — говорит он. — Товарищ капитан, я, знаете, чего не ожидал? Он прошёл по нашей бумажке. Мы её вечером чертили, а он по ней ночью вышел на точку и вернулся. Чужой человек. Мы с ним до этого и не разговаривали толком.

— И что?

— И то, что мы, оказывается, работали не на себя.

Он говорит это так, будто открыл закон природы. Собственно, он его и открыл.

Дёмин всё это время сидит, глядя в пол. Он младше на год, рыжий, весь в веснушках, которые не сошли даже к ноябрю, и говорить ему труднее.

— Дёмин.

— Я.

— Твоя половина.

Он поднимает голову.

— Товарищ капитан, а можно я не про маршрут?

— Можно.

— Я про удар. — Он трёт колено ладонью. — Вы нам дали разобрать их день. Ну, как у них идёт снабжение. Мы считали трое суток, вы помните, я ещё ругался, что это работа для писарей.

— Помню.

— Так вот. Я теперь знаю, что будет, если мы сядем на их транспортное поле утром. Не «ударим, и они испугаются», а конкретно: у них в этот день не улетит столько-то рейсов, и там, — он машет рукой в сторону, где за двести с лишним километров стоит чужая окружённая группировка, — там столько-то не получат. Я первый раз понимаю, что я делаю, а не куда я лечу.

Он замолкает.