18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 1 (страница 3)

18

Фамилия вышла из меня горлом, сама. Я её не выбирал и не вспоминал, она уже лежала во мне готовая, вместе с картой, карандашом и словом «штурман». Что он штурман. Что карта у него вместо местности. Что зовут его Аркашей и что ладонь он кладёт на бумагу и разглаживает ту, когда слушает. Я знаю про него это так, как знают собственный адрес, и я не понимаю, откуда я это знаю.

Что у него в голове сейчас, я не знаю тоже. Ни откуда он, ни есть ли у него кто дома. Мне выдали его имя и его работу, и на этом выдача закончилась.

Хватит и этого. Работаем.

— Литвинов, ориентир!

— По линейке, Пашка, левее, — говорит он негромко и глуховато, и карандаш у него замирает над бумагой. — Вот тут. Держи левее, дальше река.

Я держу левее.

— Слышу! — режет в наушнике другой голос, быстрый, речной, с мягким круглым «о». — Слышу, немец в хвосте!

Тимка.

Имя приходит вместе с голосом, готовое, и работа его приходит следом: этот держит эфир. Я беру и то, и другое и пользуюсь ими, как своими.

Я тянусь к виску, нащупываю ремешок шлемофона и вдавливаю наушник плотнее.

Потом левая рука уходит куда-то вниз и влево, к борту, и я её останавливаю на полпути. Я не знаю, куда она пошла. Я не знаю, что там стоит, как оно называется и что делает, рука знает, а я нет, и если я дам ей дойти, то через секунду в этой машине что-то изменится без моего решения.

Я возвращаю руку на место.

Так и будем: они ведут, я решаю. Другого договора у нас с этим телом не выйдет.

— Тимка, говори коротко. Говори живо, я тебя слышу.

— Слышу тебя, Пашка, эфир живой!

— Держи волну, командир! — приходит третий голос, южный, с растянутыми гласными, и в нём столько злости, что она идёт впереди слов. — Дай мне сектор!

Федя. Федя Костыль. Хромой. Про его ногу я знаю так же твёрдо, как про свою поясницу на четвёртом часу, и я эту ногу сейчас чувствую отдельным маленьким знанием, лежащим во мне без всякого повода.

Стрелку нужен сектор.

Какой именно, не знаю. Там, где во мне лежит его нога и его прозвище, про оружие пусто, ни цифры, ни картинки, ни одного движения в руках. Значит, пусть говорит сам, а я дам ему машину.

Руки сами тянут вправо и вниз. Я не мешаю им повернуть, но линию выбираю сам. Это странная работа. Как ехать в чужой машине, где педали стоят по-другому, а ноги уже помнят их сами. Два мотора дрожат сквозь корпус, и по этой дрожи я слушаю, сколько мне ещё дадут.

Процедуры я не знаю. У меня перед глазами компас, высотомер, скорость, горизонт и больше ничего, что я мог бы назвать. Как тут воюют, чему их учили и что у них считается правильным, мне тоже никто не подскажет.

Ладно. Значит, работаем на том, что видно, и на тех, кто отвечает.

Земля внизу. Значит, снизу к нам не полезут.

Работаем.

Я веду машину вниз, к реке, которую обещал Литвинов. Зелень поднимается ближе, отдельные макушки бегут под нами быстро и мелко, и от этой скорости у меня внутри что-то давнее и радостное шевелится, и я его давлю, потому что радоваться будем на земле.

Объяснять некому и некогда.

Внутри у меня сидит человек пятидесяти пяти лет, и он сейчас может сказать в эфир три слова про себя, и после этих трёх слов у экипажа не станет командира. Останется чужой мужик в теле их Пашки, и они будут слушать не приказ, а сумасшедшего.

Молчу. Веду.

Планшет у меня на колене. Жёсткая доска в ремешке, сверху прозрачное окно, под окном сложенная карта, и угол этого окна отошёл и цепляет мне ноготь. Планшет мелко ходит по колену от моторной дрожи. Я прижимаю его большим пальцем к ноге и веду.

Под прозрачным окном видно край карты, и по этому краю идут пометки. Цифры, стрелка, время. Почерк крупный, твёрдый, буквы валятся влево, и писал их не я. Писал их парень, у которого сейчас мои руки и обкусанный ноготь на большом пальце.

Я про него ничего не знаю. Я сижу внутри него, веду его машину и командую его людьми, а он мне про себя не сказал ни слова.

Сейчас не знаю, значит, сейчас и не нужно знать.

— Пашка, левее! — Литвинов разглаживает карту ладонью, когда слушает. — Река под нами.

— Есть левее.

Река входит в стекло снизу — широкая, тусклая, вся в мелкой ряби от ветра — и уходит под нас, и по ней бежит наша тень. Тень маленькая. Тень чужая. Я смотрю на неё полсекунды и возвращаюсь к горизонту.

Земля под нами идёт незнакомая до самой мелочи. Поля нарезаны узкими полосами, как их не режут в моём веке уже лет восемьдесят. Дорога вдоль реки пустая и белая от пыли, и по ней ползёт что-то маленькое, и это что-то запряжено. Ни столбов с проводами вдоль трассы, ни бетона, ни единой машины моего времени в целой видимой мне земле.

Год не спросишь у штурмана. Год спрашивают у бабы на дороге, а до бабы на дороге мне ещё надо долететь.

Я убираю глаза с земли и ставлю их обратно на горизонт.

— На хвосте держится! — кричит Тимка. — Пашка, он на хвосте держится!

— Слышу. Все живы? Голосом, по кругу.

— Живой!

— Живой, командир!

— Штурман живой, — говорит Литвинов так, будто отмечает точку на бумаге.

Трое. Со мной четверо. Считаю голоса и держу линию.

Немец идёт за нами. Я его не вижу, я его чувствую по тому, как орёт Федя, и по тому, что у меня между лопаток разливается холод.

— Командир, вправо, ныряй вправо! — рычит Федя. — Дай мне его!

Я давлю правую педаль и валю управление вправо.

Небо снимается с места. Ремни ослабевают, меня выносит из сиденья и держит одними лямками, планшет сползает с колена, карандаш где-то впереди щёлкает по железу. Потом всё возвращается обратно с двойным весом и вжимает меня в спинку. Машина проседает, корпус скрипит, что-то за спиной у меня звенит, срываясь. Горизонт уходит мне за левое плечо и пропадает. Зелень внизу становится стеной, и в этой стене на секунду, на одну секунду, в мой правый край выходит чужой самолёт.

Я его вижу целиком. Серо-зелёный, с жёлтым носом, близко, так близко, что видно рябь на его крыле.

Он не мечется. Держит линию и медленно забирает расстояние. Спокоен, гад.

Так заходят, когда уверены, что добьют. Почерк у машины ленивый и хозяйский, и мне этого почерка хватает, потому что читаю я железо, а не голову.

Там сидит такой же человек. Руки на управлении, ноги на педалях.

Сейчас моё решение отнимет у него жизнь.

Воздух у меня не выходит. Я впиваюсь ладонями в управление, чувствую под ними каждую дрожь корпуса и не даю машине выскочить из линии.

Держу, пока Феде не хватит времени.

И Федя работает.

Он бьёт где-то за моей спиной, коротко, потом длиннее, и каждый его заход приходит ко мне через железо. Корпус вздрагивает мелкой злой дрожью, отдача идёт по всему набору и достаёт до моих ладоней через управление. Между заходами он молчит, и в это молчание я слышу, как по полу катится и звенит что-то пустое. Кабину затягивает своей гарью, кислой и сухой, она садится мне на язык, и я дышу ею и держу.

— Держи, командир, держи! — орёт Федя между заходами, и голос у него садится на хрип. — Не ворочай!

Я не ворочаю.

Тело просит уйти. Оно просит этого спиной, шеей, лопатками — всей своей молодой шкурой, которая сегодня умирать не собиралась. Я кладу на эту просьбу обе руки и держу линию, и мне кажется, что я держу её час.

Литвинов молчит над картой. Тимка молчит в эфире. Вся кабина сейчас работает на одного человека за моей спиной, и этого человека я в глаза не видел.

Чужой самолёт валится вниз с дымом и пропадает в зелени. Дым идёт за ним следом и тоже пропадает.

Руки у меня остались на управлении. Пальцы белеют, и я разжимаю их усилием, потому что руки должны быть живыми.

Правую ладонь я вытираю о колено. Она мокрая, ладонь узкая, пальцы длинные, на большом обкусан ноготь. Этой рукой я сейчас убил человека.

Убил и пойду дальше, потому что за спиной трое ещё дышат.