Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 1 (страница 2)
— Два градуса левее, — отвечает он тихо, точно, как ставит точку на карте. — После разворота держи портал под носом.
— Принял. На выход.
— Есть.
— Оператор, изделие на удар.
— На удар, — отвечает он. — Взведено.
— Выход.
Первый пиропатрон бьёт сзади и снизу. Самолёт вздрагивает, в наушниках обрывается одно дыхание.
Второй удар. Третий.
Воздух воет в раскрытых проёмах. Справа от меня пустое кресло. Сзади в эфире остаётся только треск.
Три кресла ушли.
Трое вышли. Один остался.
Я вывожу машину из разворота и кладу нос на вход в скалу.
Управление не хочет. Я дожимаю его плечом и добираю ногой, упираюсь спиной в чашку кресла. Машина разворачивается — огромная, тяжёлая, обиженная, — и повреждённое крыло ведёт её вниз сильнее, чем я прошу.
Стоит на миг ослабить руки, портал уползает вправо.
Катапультироваться и оставить машину на курсе не получится. Курса без меня у неё больше нет.
В эфир врезается голос ведомого:
— Север-три, три купола вижу! Экипаж вышел!
И сразу поверх него Низовцев:
— Иванов, выходи. Повторяю: выходи!
Я смотрю на высотомер.
Стрелка проходит отметку, ниже которой кресло уже не успеет отработать.
Вот теперь пути назад нет. Даже в теории.
В кабине на фоне свиста разгерметизации наступает странная, отрешенная тишина. В этой ледяной ясности перед глазами на миг вспыхивает белый домашний кафель, тонкая струйка воды из лопнувшей на кухне трубы и оставленный у порога маленький детский ботинок внучки с растрепанным синим шнурком.
Отрезать. Не пускать память в руки.
Спокойно, Иванов, дорабатываем заход.
Точка входа. Угол. Скорость.
Три десятка лет я строил расчет захода на бетонку в любых метеоусловиях, и в летном ремесле законы баллистики и аэродинамики остаются неизменными — разве что после штатной посадки машину встречают техники на стоянке.
Лощина раскрывается передо мной целиком. Три серые пусковые стоят у портала. Между ними снуют люди, мелкие отсюда, как мошки. Кто-то машет руками, кто-то бросается к машинам. Я не даю глазам за них зацепиться, потому что глазам сейчас нужна одна точка — тёмный провал между створками.
Держу.
Левое крыло тянет мимо. Я кладу в управление спину, ногу и обе руки. Портал перестаёт ползти и остаётся в середине стекла.
Земля поднимается ко мне без рывка, быстро. В ней уже видны камни, колеи, серое и рыжее, складки брезента на ближайшей машине.
Всё.
— Вот так, девочки, — говорю я. — Вот так.
Тьма.
И в нахлынувшей темноте физика пространства внезапно ломается.
Чашка кресла становится непривычно жесткой, тесной и узкой, бронеспинка упирается прямо под лопатки, зажимая локти в узком кокпите, а переплет фонаря нависает прямо над шлемофоном. Ровный вой за спиной рассыпается и начинает молотить — часто, тупо, поршнями. Керосин уходит, и вместо него в нос бьёт бензином и горячим маслом. Ремни другие. Жёстче и лежат не там.
И руки на управлении не мои.
Узкие в запястье, молодые, с обкусанным ногтем на большом пальце. Они держат правильно. Они знали, где брать, раньше меня.
— Пашка, да мать твою, ты что, оглох?!
Глава 2
Голос орёт мне прямо в ухо, в наушник, с хрипом и с матом, молодой мужской голос, и он зовёт меня по имени, которое у меня внутри отзывается мгновенно, как своё.
Паша.
Я открываю глаза.
Круглые приборы в тесной коробке. Стрелки. Компас. Высотомер, и стрелка на нём валится вниз, как будто её кто-то тянет. Указатель скорости лезет вправо. Авиагоризонт стоит косо, и за стеклом, за грязным гнутым стеклом, горизонт заваливается набок и уходит вверх, а вниз идёт земля, поля и зелень — и всё это идёт мне навстречу быстро.
Мы почти пикируем.
Коробка тесная. Локти у меня почти достают до бортов, над головой низко, шлемофон давит на уши мокрой кожей, и пахнет здесь не кабиной, а сараем: нагретой краской, резиной, бензином и потом человека, который сидел тут до меня. Пот у меня свой, я его чувствую по спине.
У меня в руках управление. Руки чужие. Молодые руки, узкие в запястье, с обкусанным ногтем на большом пальце, и эти руки уже держат правильно, они знали, где брать, до того, как я успел посмотреть.
Ладно.
Ладно, разберёмся потом, сейчас машина идёт в землю.
Пальцы у меня смыкаются на ручке до боли в костяшках. Я тяну её на себя, упираюсь пятками в пол, спиной в чашку и тяну ещё, всем, что у этого тела есть.
Оно идёт туго, будто в него залили смолу. Я вкладываю в движение плечи, локти у меня расходятся сами, и я слышу, как у меня внутри трещит собственный хребет. Ремни врезаются в ключицы. Земля наваливается снизу, кладёт мне на грудь весь свой вес и вжимает меня в железо, желудок взлетает к горлу и остаётся там, кровь отливает от головы, и по краям зрения садится серое.
И посреди этого я ловлю чужую руку.
Она добирает. Мелко, коротко, на волосок, отпускает и снова добирает, и делает это точнее и позже, чем сделал бы я, потому что тут нечего решать, тут надо просто знать. Я не знаю. Рука знает.
Горизонт медленно, тяжело, с воем ползёт обратно вниз. Серое по краям расходится. Стрелка высотомера сначала врёт, потом упирается, потом начинает подниматься.
Летим.
Я выдыхаю и поворачиваю голову, чтобы посмотреть вправо.
Голова идёт легко. Она идёт легко до конца, без хруста в шее, без той короткой заминки на третьем позвонке, с которой я живу лет пятнадцать и с которой каждое утро здороваюсь у зеркала. Я поворачиваю её обратно и делаю это снова, медленно, как трогают чужую вещь.
Ничего не болит.
Ни поясница, которая держит меня в кресле только потому, что я ей плачу зарядкой. Ни правое плечо, куда я не могу завести руку с восемьдесят девятого года. Пусто. Тело сидит вокруг меня лёгкое, злое и молодое, и оно дышит быстро и глубоко, и ему всё нипочём.
Мне от этого страшнее, чем от земли в стекле.
Я перевожу глаза на приборы и читаю их, как приезжий читает чужие деньги. Стрелки на месте, шкалы чужие, цифры стоят не там, где их всю жизнь ставили для меня, и между цифрой и смыслом у меня появляется зазор в полсекунды. Полсекунды я себе позволю. Больше не дам.
Скорость есть. Высота есть. Машина идёт.
Разбираться будем на земле.
Слева, впереди и ниже, в самом краю зрения, лицо над картой. Молодое лицо, склонённое, и рука с карандашом.
— Литвинов, — говорю я.