18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 1 (страница 5)

18

Тело просит рвануть.

Оно просит бросить машину в любой резкий уход, куда угодно, лишь бы не сидеть вот так прямо, не ждать и не подставлять спину. Молодое, злое, оно хочет жить сию секунду и не желает знать ни про кого за перегородкой.

Я это желание глушу.

Рывок мне сейчас купит облегчение на два вдоха, а стоить будет троих. Я держу линию, которую даёт Литвинов, и больше ни на что права не имею.

— Командир, левее клади! — режет Федя, и голос у него садится. — Мне левый борт нужен, левый!

— Даю.

Я давлю левой ногой и веду ручку влево. Машина нехотя принимает крен, правый увод тут же тянет её обратно, и я дожимаю движение настолько, насколько она мне это позволит с одной тянущей стороной. Нос проваливается, я подбираю его рукой и ногой сразу.

Держать. Ручка тяжёлая, ладонь немеет — ещё немного.

Федя работает.

Отдача идёт по набору и достаёт до моих ладоней через управление, и корпус вздрагивает злой мелкой дрожью. Между отрезками он молчит, и в это молчание опять лезет запах гари, кислой и сухой, и садится мне на язык.

И вместе с этим запахом в меня входит зелень, в которой пропал самолёт с жёлтым носом.

Там был человек. Руки на управлении, ноги на педалях, живой человек, который утром что-то ел и о чём-то думал.

Пальцы у меня белеют на ручке.

Я разжимаю их, беру ручку живой рукой и ставлю глаза обратно в стекло.

Второго охотничьего захода не будет. Не потому, что я святой, а потому, что строить его не из чего: правый молчит, машина идёт на одном левом и всё время просит ногу, стрелка скорости сползает влево, и высота каждый раз даётся дороже прошлого. С таким железом не охотятся. С таким железом везут людей до земли.

— Всё, командир, отпускаю! — кричит Федя. — Уходи с этого!

Я закрываю поворот и вывожу нас на прямую. Машина выходит тяжело, с запозданием, и на выходе её опять валит вправо, и я вытягиваю её ногой, и нога отзывается тупой болью в подъёме стопы.

— Пашка, — Литвинов говорит так, будто ставит точку на карте. — Кагул. По линейке от реки, левее градусов на десять.

Кагул.

Слово падает в меня и не находит ничего. Ни картинки, ни поля, ни домика с полосатым конусом на крыше. Тело не подаёт ни звука. Тело отдало мне имена троих, ремешок шлемофона и руку, которая тянется к борту, а про Кагул оно мне ничего не должно.

Ладно. Значит, Кагул — это то, что знает Аркаша.

Аркаша. Имя приходит само, и я его беру.

— Взял, — говорю я и прижимаю ручку к ладони, чтобы она не ушла вправо. — Веди по линейке.

Нога у меня начинает дрожать от усилия. Не от страха, от работы: мышца держит одно положение слишком долго и трясётся, как трясётся рука под чужой тяжестью. Я перехватываю усилие, переношу его выше, в бедро, и держу дальше.

Экипажу про эту дрожь знать не стоит.

— Держатся! — говорит Тимка. — Пашка, они сзади висят, не подходят близко.

— Понял. Говори всё, что видишь.

— Один повыше идёт, второй пониже! Пашка, они как шли, так и идут!

Он говорит. Он приносит мне хвост кусками, только то, что видит и слышит, без единого слова от себя, и я его за это уважаю больше, чем он поймёт.

Кабина работает.

Литвинов ведёт нас по своей линейке. Карандаш ползёт по синей речной нитке, линейка упирается в сгиб карты, и он прижимает её большим пальцем. Тимка держит эфир и говорит мне про мою спину. Федя внизу устраивается со своим коленом и ждёт своего угла. Три работы, три голоса, и у каждого своя волна, и я их не подменяю. Подменить не смогу, а делают они это лучше меня.

Мне страшно от того, до какой степени я от них завишу.

Я про этих людей знаю имя, роль и по одной привычке. Больше ничего. И вот на этом обрывке я сейчас сижу, как на льдине, и веду машину туда, куда мне сказал человек, чью фамилию у меня выдало горло вперёд головы.

Значит, доверяем. Другого варианта нет, а этот хотя бы работает.

— Пашка, левее держи, — говорит Литвинов. — Держи по линейке.

— Держу.

Правый увод усиливается.

Он усиливается не рывком, а как будто кто-то там, справа, медленно наваливается на машину плечом и давит, давит всё сильнее. Я добавляю ногу. Ноги уже не хватает. Я добавляю руку и веду с перекосом, и запястье у меня начинает ныть, тупо и ровно, от кисти к локтю, и я эту ноющую руку перехватываю удобнее и не отпускаю.

Стрелка высоты ползёт вниз, и я на неё уже не влияю.

Я мог бы бороться за каждый метр, тянуть, вылизывать, выкраивать, я это умею, мне за это тридцать лет платили зарплату.

Здесь тянуть нечем.

Значит, отдаём высоту. Отдаём честно и понемногу и меняем её на то, чтобы машина слушалась рук до самой земли.

— Тимка, что там?

— Висят! Пашка, висят они, оба!

Висят. Ждут, когда мы начнём падать сами.

Меня от этой мысли передёргивает под ремнями, и я слышу собственное дыхание в шлемофоне, короткое и частое. Слышу и выравниваю. Люди в эфире не должны получить моё дыхание.

— Литвинов, далеко?

— Ведёт линейка, — отвечает он. — Скоро.

Он не говорит мне ни минут, ни расстояния, и я не спрашиваю. Он мне даст землю, а сколько до неё, у него написано карандашом на бумаге, а у меня — в правой ноге, и обе эти меры сейчас честнее любой цифры.

— Командир! — Федя. — Дай мне левый ещё раз, коротко!

— Даю коротко.

Я коротко кладу машину влево и держу, пока отдача не пробежит в ладони, и по полу опять катится и звенит что-то пустое.

— Хорош! — говорит Федя. — Отвернули они, командир, отвернули!

— Тимка?

— Отошли, Пашка! Отошли, но не ушли!

Отошли, но не ушли. Значит, стрелять по нам без нужды они не станут, им дешевле подождать, пока правая сторона доест сама себя.

Я выравниваю машину и веду её вниз, и она идёт вниз охотнее, чем прямо, и в этом нет ничего хорошего.

Земля поднимается.

Она поднимается не как в глиссаде, а как поднимается вода к тонущему: неотвратимо с той стороны, где ты уже ничего не можешь. Под нами идут поля, идёт кустарник, идёт что-то серое и плоское, вода или мокрый луг — и всё это идёт мимо быстро, быстрее, чем мне сейчас удобно.

Работай, Иванов. Смотри, куда он тебя ведёт.

— Вот, — говорит Литвинов. — Пашка, вот она. Прямо и чуть левее.

Я вижу поле.

Оно лежит впереди широкой рыжеватой плешью, притоптанное, с примятой травой по краям, и по нему тянется полоса, накатанная колёсами до серого. По краю поля стоят машины и палатки, и от них к полосе бегут люди, мелкие отсюда, как мошки.

Полоса короткая.

Я смотрю на неё, и у меня сохнет во рту до самого горла.