18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Сорокин – Битва за москву 1941 - 6 (страница 9)

18

Я ждал каких-то слов про лычки, и он это увидел.

— Нет, — сказал он. — Ничего я тебе сейчас не дам. Мне не из чего давать, у меня в роте из командиров отделений двое осталось, и оба в бинтах. И не в этом дело. — Он глянул на меня снизу вверх. — Ты думаешь, командовать — это ночью расставить. Ночью расставить ты уже умеешь, я видел. А ты их теперь корми. Считай. Мыть води. Портянки им проверяй. Придут новые — принимай новых, я тебе обещал и сделаю. Это, Андрюха, длиннее, чем бой.

— Понял.

— Ни черта ты пока не понял, но поймёшь. — Он затянулся. — Спасибо тебе за ночь.

— Не за что.

— Есть за что, — сказал он и посмотрел на осевшую алтарную стену, в которую всадили две мины. — Вон за что.

Я успел только спросить его — и, спросив, понял, что задаю уже не мальчишеский вопрос:

— Фрол Игнатьич, а про раненых, которых ночью увезли, — кто доложит? Их в роте нет, а они живые. Если их сейчас никто не запишет, их завтра запишут пропавшими.

Бортников посмотрел на меня долго.

— Вот, — сказал он. — Вот это ты правильно спросил. Опарин считал?

— Считал.

— Пусть идёт к писарю и назовёт всех поимённо. И ты сходи с ним. Сам.

К половине десятого начали собирать имущество. Посты пока оставались за нами: офицер смены принял общий порядок, а людей на наш участок обещал привести после полудня.

Это тоже оказалось работой, а не облегчением: снять людей с точек так, чтобы не оголить всё сразу, дождаться, пока сменщики ответят, забрать своё железо и не забрать чужое.

Опарин у пристройки собирал в мешок всё, что натаскали за ночь и утро: гильзы, чужие подсумки, пустые цинки, чью-то каску с дырой, кусок той самой перерезанной проволоки. Он сидел на корточках спиной ко мне и перебирал это, взвешивая в руке каждую вещь, — привычка, из-за которой он вечно находил у людей ржавые затворы.

И когда я подошёл, он как раз собирался кинуть в мешок мятый котелок.

— Стой, — сказал я.

— Чего? Битый он. Я его в хозяйство, под солидол.

— Дай сюда.

Он дал.

Это был его старый алюминиевый котелок, не тот овальный немецкий, из-за которого он спорил с Дьячковым. Бок помят, дужка перехвачена посередине медной проволочкой — аккуратно, в три витка, так, как чинят люди, у которых нет ничего другого и которые из-за этого берегут то, что есть.

Я эту проволочку знал. Я видел её позавчера, когда Гнутов сидел на бревне и ел, и чинил, и ругался, что дужка всё равно ползёт.

— Кондрат Силантьич, — сказал я. — Личные вещи не мешай с железом.

Опарин вытянул шею, посмотрел на дужку и медленно сел на землю.

— Федькин, — сказал он.

— Федькин.

Он не стал ни извиняться, ни оправдываться. Он вытащил из мешка обратно ещё две вещи — чей-то самодельный нож из напильника и деревянную ложку с выжженной буквой — и положил их отдельно, на подстеленную тряпку.

— Вот так надо было сразу, — сказал он, разглаживая тряпку под ложкой. — Замотался я. Чуть под солидол не пустил.

Я держал котелок обеими руками и не знал, куда его деть.

Всю ночь у меня для каждого живого человека находилось место: этому — сектор, этому — подавать, этого — на ограду, этого — назад к паперти. Всю ночь я только и делал, что раздавал людям места. А тут стояла вещь, для которой места не было, потому что человека, которому она принадлежала, больше не существовало нигде, и никакое распределение его не касалось.

Я отнёс котелок в избу и поставил на припечек — просто потому, что руки были заняты, а печь была рядом. В избе топили: там сушились, там лежали ходячие.

Дьячков нашёл меня там же. Он был серый, как зола, и от него пахло гарью и потом.

— Андрюха. Ложись. Два часа поспишь, потом всё разберём.

— Разбирать надо сейчас.

— Да господи, чего сейчас-то! Они лежат, они никуда не денутся.

— Мы денемся, — сказал я. — Сегодня у меня Хвостов, который позавчера кому-то чинил ремень, и Юдин, который видел, кто у кого пуговицу менял, и возница, который вёз. А завтра Хвостова угонят в боевое охранение, возницу — в обоз, и восемнадцать человек станут «неизвестными».

Дьячков открыл рот, закрыл. Сел на лавку.

— Восемнадцать, — повторил он. — Я, знаешь, считать боюсь.

— Тогда не считай. Называй.

Я взял у Ковригина карандаш, а бумагу нашёл в церкви — разлинованный немецкий бланк, чистый с обратной стороны, — и позвал Юдина. Он пришёл, сел напротив, и я сказал:

— Не про сегодня. Вспомни, с кем ты стоял до того, как пошли на Взгорье. Просто перечисли, кто рядом был.

Он начал перечислять и запутался на четвёртом имени — он называл живых и мёртвых подряд, вперемешку, не отделяя, и называл больше по приметам, чем по фамилиям: «этот, рыженький, он ещё в овраге сапог потерял», «Мишка, который из Клина», «а с ним рядом лежал тот, длинный, у него отец в депо…»

Я писал всё. Отдельно — тех, кого он точно видел живым после боя. Отдельно — тех, про кого ничего не знает. Список выходил кривой, с помарками, и всё-таки это был уже не «восемнадцать». Это были рыженький, Мишка из Клина и длинный, у которого отец в депо.

Дьячков смотрел на мою писанину через плечо и вдруг сказал:

— Про длинного я знаю. Костромин его фамилия. Он у меня спички просил.

Я записал: Костромин.

Бортников пришёл, когда солнце показалось над крышами. На столе лежал черновой список; против нескольких фамилий я оставил вопросительные знаки.

Он вошёл, нагнув голову под притолокой, и сразу увидел на припечке котелок. Постоял. Потом снял его — котелок успел нагреться от печи, тёплый, как живая вещь, — и поставил передо мной на стол. Рядом положил сложенный вдвое лист чистой бумаги, хорошей, писарской, и огрызок карандаша.

— Живых распределил, — сказал он. — Теперь мёртвых собери. Чтобы ни один без имени не ушёл.

Я взял котелок в руки. Он был тёплый от чужой печки — от печки, которую три недели топили немцы, а этой ночью топили уже мы.

— Соберу, — сказал я.

За окном стучали колёса: подходили телеги за последними ранеными, и кто-то во дворе кричал вознице, чтоб не смел ехать через площадь, а брал через сад, как люди ездят.

Глава 5

Котелок был тёплый снизу, с той стороны, которой стоял на печке. Я поставил его обратно на припечек, сложил черновой список и взял чистый лист Бортникова. За ночь у нас нашлось место каждому живому; теперь надо было проверить имена мёртвых. На вопросительных знаках похоронных не напишешь.

Ротный задержался у двери.

— Погодин двоих уже записал, — сказал он. — Остальных с ним сверь. Чтобы два списка потом не ругались.

— Где он?

— У северной стены. Я к Северину, потом к вам.

Я вышел из избы, обогнул площадь под оградой. В свежей воронке ещё стояла мутная вода. Паперть была пуста, как мы и велели, и я не пошёл к ней даже за оставленной там доской: взял для письма крышку ящика из ризницы.

Тела лежали вдоль северной церковной стены, где земля была в тени и где их не надо было носить далеко, — семнадцать под плащ-палатками и шинелями и один отдельно, у самого угла, потому что его принесли позже всех, из поля. Дьячков уже был там: сидел на корточках, курил в кулак и смотрел на свои сапоги.

— Пойдём, — сказал я.

— Пошли, — сказал он и поднялся, будто за ночь прибавилось ещё двадцать лет. — Ты с какого конца хочешь?

— С того, где мои.

Погодин пришёл через пять минут, с планшетом на ремне, в шинели не по росту, с красными на холоде пальцами, которыми он всё время перехватывал карандаш поудобнее и всё равно держал его неправильно, как школьник. Ему было года двадцать два, он был из писарей, он не ходил вчера в поле, и я видел, что он это про себя знает и что от этого знания ему хуже, чем от любого упрёка.

— Товарищ Гринёв, — сказал он. — Я двоих не могу записать. Медальонов нет.