Сергей Сорокин – Битва за москву 1941 - 11 (страница 4)
Зося положила ладонь на пачку.
— Товарищ капитан. У меня в деревне тридцать женщин, у которых там муж, сын или дочь. Они ко мне ходят каждый день. Если я им скажу, что бумаги увезли военные, — я не смогу больше сказать ничего.
Вот тут я подумал про Зимину.
Анна приехала на четвёртый день, к обеду, на попутной, и приехала не к нам — она шла за фронтом со своей редакцией, — но крюк сделала, потому что я послал ей записку через полевую почту и потому, что Анна Зимина всегда делала крюк ради снимка, который считала нужным.
Она вошла в избу, поставила сумку, посмотрела на пачку и сказала:
— Сколько?
— Сто двадцать восемь. С оборотами.
— Тогда до темноты не успею. — Она подошла к окну, приложила ладонь к стеклу, посмотрела на свет. — Стол сюда двиньте. Вот так, чтоб свет шёл слева и не бликовал.
Двигали стол вчетвером, потом она сама его поправила на ладонь.
Первую карточку она снимала минут десять — не потому, что снимала долго, а потому, что после съёмки сказала:
— Стоп. Я не буду щёлкать сто двадцать восемь штук вслепую.
— А как?
— Сначала проверим одну.
Она проявила эту одну прямо тут же — у неё с собой был бачок и реактивы, и она затемнила чулан двумя одеялами, — и мы через сорок минут смотрели мокрый негатив на просвет у окна.
— Читается? — спросил я.
— Печатная шапка читается. А вот это, — она подвела ноготь к плёнке, не касаясь эмульсии, — это карандашная приписка, и она уходит. Тут надо ближе и надо повернуть к свету.
Она передвинула стол ещё раз, подложила под карточку белый лист и переделала.
— Вот теперь читается всё, — сказала она. — Теперь можно работать.
Работали они с Ершовым до ночи, и работа была такая, что смотреть на неё было скучно, а делать — невозможно без порядка.
Ершов подавал карточку. Зимина снимала лицевую. Ершов переворачивал. Зимина снимала оборот. Ершов клал в правую стопку и брал следующую из левой.
И вот тут он завёл правило, из-за которого мы с ним чуть не поругались.
— Оборот снимать у всех, — сказал Ершов.
— На половине оборотов ничего нет, — сказала Зимина. — Пустые.
— Всё равно у всех.
— Аня, у нас плёнки на двести кадров, а карточек сто двадцать восемь, — сказал я. — Если снимать обороты у всех, не хватит.
Ершов положил перо.
— Товарищ капитан. Разрешите объяснить.
— Объясняй.
— Если я сейчас скажу «этот оборот пустой» и мы его не снимем, — сказал он, — то через полгода кто-нибудь будет держать в руках снимок лицевой стороны и не будет знать, был ли оборот пустой или его просто не сняли. И он не сможет на это опереться. А если снят пустой оборот — это доказательство, что там пусто.
Зимина посмотрела на него с уважением.
— Он прав, — сказала она. — Плёнку я найду. У меня в запасе две катушки для редакции, отчитаюсь как-нибудь.
Отдельно лежали семь листков — не карточки, а просто бумажки, вырванные из тетради, с фамилиями, найденные там же, в ящике стола.
Ершов их не приложил ни к одной карточке.
— Почему? — спросил я.
— Потому что не знаю, — сказал он. — Тут написано «Ковалёнок М.» Вот у меня в пачке Ковалёнок Мария Ивановна и Ковалёнок Михаил Иванович. Кто из них? Если я приложу к первой попавшейся, то я не помогу, а испорчу: человека будут искать не там.
Он положил листки в отдельный конверт и надписал: «Найдены отдельно, привязка не установлена».
Зося сидела рядом весь вечер со своим листом бумаги.
Она делала третью вещь, и делала её осторожнее нас обоих.
Она записывала то, что знали жители.
— Сорокина Ганна Васильевна, — читал Ершов вслух, чтобы Зимина знала, что уже снято.
Зося поднимала голову.
— Это Ганка с Подлесной. У неё тут мать осталась, Ефросинья, и сестра в Малом Заречье.
— Записываю?
— Записывайте, но не в карточку. — Она подвинула свой лист. — У меня отдельно. Тут — со слов матери.
— А что за разница? — спросил я.
Зося посмотрела на меня так, как смотрят на способного, но невнимательного ученика.
— Разница в том, — сказала она, — что в карточке написано то, что немец записал, когда её увозил. А у меня написано то, что говорит её мать. Мать говорит: «её увезли в Германию, на завод». Мать это знает? Нет. Мать это слышала от соседки, а соседка от возчика. Если я это впишу в вашу бумагу, то через полгода кто-нибудь будет искать её на заводе в Германии, а она, может, в ста верстах отсюда в лагере.
— А если мать права?
— Тогда её найдут по карточке, — сказала Зося. — А моя бумага пойдёт приложением. Вот и всё.
Она писала своим учительским почерком, с наклоном, и ставила после каждой записи, от кого слышала: «со слов матери, Сорокиной Е. П.», «со слов соседки, Латушко А.».
С одной карточкой вышла заминка.
Она была заполнена наполовину: имя — «Стефан», год рождения, место — название нашей деревни, улица — «Подлесная, 7», и всё. Фамилии не было. В графе стояла клякса, будто у писавшего сломалось перо, и он не дописал.
— Стефан, — сказала Зося и задумалась. — Стефанов у нас двое. Стефан Кульбацкий и Стефан Драгун.
— На Подлесной кто?
— На Подлесной оба не живут, — сказала она. — Подлесная, семь — это дом Гриневичей.
Мы сидели над этой карточкой минут двадцать, и я уже готов был написать «установить не удалось», когда Зося встала.
— Я схожу за людьми, — сказала она. — Только давайте так: я их приведу по одному и спрашивать буду я, а вы сидите молча.
— Почему молча?
— Потому что вы сейчас скажете: «Не Стефан ли это Кульбацкий?» — и они оба скажут «да», — ответила она. — Они вам, военному, хотят помочь. Они согласятся с чем угодно.
Она привела сначала старуху — соседку из шестого дома.
— Тётка Юзефа, скажите мне: кто жил в седьмом доме?
— Гриневичи и жили. Анеля с мужем.
— А ещё кто у них жил?
Старуха пожевала губами.
— Так племянник же. Стёпка.