Сергей Сорокин – Битва за москву 1941 - 11 (страница 3)
— За этот день вон та старуха с краю сядет и не встанет, — сказал я. — Ты видишь, какие они? Они три дня в болоте.
— Я вижу, — сказал Дудко. — И я тебе говорю: мне отвечать за расход.
— Вот и отвечай за расход, а не за опись, — сказал я. — Ершов сядет прямо у двери и будет писать не то, что лежит, а то, что вынесли. Сколько вынесли, тому и опись. Он тебе к вечеру даст бумагу с расходом.
Дудко пожевал губами.
— Это не по форме.
— Это по расходу. Форму потом подгонишь.
Он согласился — не сразу и с условием, что Ершов будет писать его почерком, то есть в его тетради и его пером, и это было смешное условие, и я на него пошёл.
Ершов устроился прямо на пороге, на перевёрнутом ящике, поставил чернильницу на другой ящик и сел так, что мимо него нельзя было пройти.
И он не спрашивал у людей документов.
Он спрашивал имя и записывал, но записывал после того, как человек получал.
— Возьмите. Теперь скажите, как вас записать.
— А если не скажу?
— Тогда напишу «женщина с двумя детьми, деревня Рудня», — говорил Ершов невозмутимо. — Но лучше скажите, потому что через неделю вам понадобится справка, а я к тому времени уеду.
К полудню там уже кипела жизнь, и кипела она без нас.
Женщины принесли из деревни два котла, поставили их на кирпичи, натаскали воды, развели огонь. Немецкая крупа была странная — крупная перловка вперемешку с чем-то ещё, — и они над ней сначала ахали, потом ругались, потом сварили.
Первый суп, который в этой деревне сварили за три дня, пах дымом, потому что весь мир тогда пах дымом.
Александра приехала с медицинской летучкой около часа дня.
Я увидел её, когда она уже работала: сидела на корточках возле старика из ещё не вывезенных семей, держала его за запястье, и рядом стоял врач и что-то писал.
Я не подошёл. Подошёл через двадцать минут, когда она распрямилась.
— Здравствуй, — сказала она, не удивившись. — Мне сказали, это твой батальон тут всё устроил.
— Не я. Их учительница.
— Учительницу я видела, — сказала Александра. — Учительница у тебя лучше иного политрука.
Она оглядела двор, кухню, очередь, Ершова на пороге, и лицо у неё стало озабоченным.
— Кто у вас решает, кому сколько?
— Пока никто. Дают всем одинаково.
— Вот это и плохо, — сказала она. — Андрей, мне сейчас нужно пятнадцать минут и место, где меня будет слышно.
Она встала на тот же порог рядом с Ершовым и сказала, не повышая голоса, но очень отчётливо — так, как говорят с людьми, которые боятся:
— Товарищи. Я фельдшер. Я не буду отбирать у вас еду. Слушайте меня про другое.
Очередь притихла.
— Есть люди, которые не ели по-настоящему больше недели. Вот они, я их знаю, я сейчас с ними сидела. Им нельзя сразу полную миску. Не потому, что жалко, а потому, что они от неё могут умереть. Это не сказки, я это видела своими глазами четыре раза.
— Как — умереть? — спросила женщина в переднике. — От еды?
— От еды, — сказала Александра. — Желудок отвык. Им надо понемногу и часто: полкружки сейчас, полкружки через час, и жидкое. А дальше врач скажет по каждому. Не прибавляйте сами, даже если просит.
— А кто ж их кормить будет каждый час?
— Мы, — сказала Александра. — И вы. Я сейчас скажу, кому, и покажу, чем.
И дальше она работала уже с женщинами, не с нами: показывала, как разбавлять, кому давать сначала отвар, а кому можно гущу, и они слушали её так, как слушают человека, который знает про тело.
Заминка случилась через час, и заминка вышла обидная.
Гурин из осиповской команды — тот самый, которому я на Днепре отдал сухую рубаху, — набрал полную миску с верхом и понёс мальчишке лет семи, сидевшему у стены.
Александра перехватила его на полдороге.
— Погодите. Кому?
— Да вон, пацану.
— Он у меня в списке. Ему полкружки.
Гурин посмотрел на неё, потом на миску, потом опять на неё, и я увидел, как у него краснеет шея.
— Товарищ фельдшер. Вы что, жалеете?
— Я не жалею.
— Он же вот такой, — сказал Гурин, кивнув на тонкие мальчишечьи запястья, и голос у него сорвался. — Я ему полную несу, а вы…
— Гурин, — сказал я.
— Товарищ капитан, я не понимаю! Мы за них шли по болоту, мы их вытащили, а теперь им половником меряют!
Он говорил громко, и на нас уже смотрели.
Александра не стала ни обижаться, ни объяснять сверху вниз. Она поставила свою кружку на ящик, взяла у него через сложенную тряпку горячую миску и сказала:
— Смотри сюда. Ты ему это сейчас отдашь. Он съест всё, потому что он голодный и не остановится. Через час у него начнёт крутить живот, к вечеру у него будет понос, а завтра он будет лежать и не сможет пить. И тогда я буду его вытаскивать, и, может, не вытащу. Это не жадность. Это как с обмороженной рукой: нельзя сразу в кипяток.
Гурин стоял.
— Понял? — спросила она.
— Понял, — сказал он глухо. — А делать-то что?
— Делать вот что. — Она поставила миску на ящик и отмерила в кружку половину кружки жидкого варева, остальное оставила. Протянула ему кружку. — Неси это. Потом возвращайся: у меня одиннадцать человек, которые не могут дойти до котла. Их кормить надо там, где они лежат. Сможешь?
Он отнёс кружку мальчишке и вернулся. И носил до вечера, и к вечеру знал их всех по именам, и сам подходил к Александре и докладывал: «Этот выпил, а этот спит, я его не стал будить».
Глава 2
На третий день Ершов принёс в избу карточки из той самой коробки, которую мы с Зосей нашли вечером после взятия узла. Первую сверку сорока одной фамилии уже сделали. Теперь предстояло переснять всю пачку перед отправкой оригиналов.
Это была пачка в палец толщиной, перехваченная бумажной лентой: жёсткие серые карточки с немецкой печатной шапкой, с графами, заполненными от руки. Фамилия, имя, год, место, номер, дата отправки. На многих был штамп, на некоторых — приписка карандашом на обороте.
Последний эшелон ушёл на запад накануне нашего прихода. На сутки раньше.
Зося приняла у него пачку, положила на стол и раскрыла тетрадь:
— Тут сто двадцать восемь, — сказала Зося, сверившись с нашей первой описью.
Я сел и стал перебирать, и это была работа, от которой начинало сводить зубы: аккуратные, разлинованные, заполненные чужим ровным почерком карточки на людей, которых угнали из четырёх деревень.
— Их надо отдать в разведку, — сказал я.
— Отдадите — они уйдут навсегда.
— Не навсегда. Но надолго. И я не смогу их у них попросить обратно.