Сергей Сорокин – Битва за москву 1941 - 11 (страница 15)
И тут началось второе, к чему я готовился меньше.
По колонне пошла волна — не паники, а движения: кто-то в толпе сбрасывал с себя китель.
Я увидел первого в бинокль: он сорвал с себя куртку, бросил под ноги, остался в нательной рубахе и серых штанах, присел и пошёл, согнувшись, между женщин, к откосу.
Потом второго. Потом сразу троих.
Они бросали оружие в рожь и раздевались прямо на ходу, и через полминуты в шестистах людях у меня было неизвестно сколько чужих без формы, и все они шли вместе со всеми.
Я сполз к гребню, над которым Мельников уже передавал пленного бойцам.
— Мельников! — крикнул я ему. — Отставить огонь по колонне вообще! Совсем! Пары — на выходы, с откосов не сходить, ловить на выходах!
— А в толпе? — отозвался он снизу, оттирая глину со рта.
— В толпе — никак. В толпе мы их не различим, а они нас различат.
Дальше было то, о чём я потом рассказывал командирам взводов раз двадцать, и всякий раз мне казалось, что я не умею объяснить главного.
Главное было — заставить шестьсот перепуганных людей лечь.
Не разбежаться, не рвануть в поле, где пулемёт с бронемашины ещё мог работать, — а лечь за откос, туда, где их не достанут, и лежать, пока мы разберёмся.
Переводчика у меня своего не было; мне его дали из полка на двое суток — младшего лейтенанта Левина, тихого очкастого человека, который до войны преподавал в техникуме и который смертельно боялся стрельбы, но никогда не отказывался идти.
Я поставил его на откосе, за толстой ольхой, и сказал:
— Только по-русски и по-белорусски. По-немецки — ни слова, иначе они решат, что это команда их конвоя, и побегут.
— Понял.
— И говорите одно и то же. Не меняйте слова. Если начнёте объяснять — вас перестанут слушать.
Он сложил ладони и стал кричать.
Он кричал одну фразу, и повторял её, и снова повторял, и голос у него сорвался на пятой минуте и стал хриплым:
— Ложитесь под откос! Мы свои, Красная армия! Ложитесь под откос, вас не тронут! Не бегите в поле! Ложитесь под откос!
Сначала ничего не происходило.
Потом в одном месте — ближе к автобусу — легла первая женщина. Легла не потому, что поверила: она просто споткнулась и осталась лежать, закрыв голову руками.
За ней легли соседние. За ними — дальше по цепочке, и это пошло по колонне, как идёт по полю ветер, и через минуту лежали почти все, и над дорогой ещё стояли несколько конвойных, искавших выход из толпы.
Некоторые не легли — и стали видны. Другие залегли вместе с людьми; этих ещё предстояло выявлять по оружию и свидетельствам, не по одной чужой рубахе.
Их брали с откосов, парами, и брали быстро, и я видел, как двое подняли руки, а третий рванул к канаве и упал, и больше не поднялся.
Людей начали выводить.
Их выводили группами по тридцать-сорок человек, низом, за ольшаник, и каждой группе давали своего провожатого, который шёл впереди и всё время оборачивался и махал рукой. Зося с медицинской группой стояла на другом конце этого пути, у торфяной колеи, и принимала.
Я сам её туда отправил ещё днём, и она не спорила, хотя ей хотелось на дорогу. Она сказала только:
— Я им нужнее там, где они сядут, чем там, где они побегут.
И оказалась права.
Потому что первое, что делали выведенные, — это садились. Просто садились на землю у ольшаника и переставали двигаться, и с ними надо было что-то делать, и она делала: поднимала, давала воды, спрашивала имя, и на её голос они шли лучше, чем на наши.
А потом мне крикнули сверху, от четвёртой пары:
— Товарищ капитан! Тут он ребёнка держит!
Я пошёл туда пригнувшись, вдоль откоса, и мне было видно уже с полпути.
Он стоял в двадцати шагах от края дороги, в неглубокой промоине, спиной к откосу, в немецких штанах и чужом гражданском пиджаке, который он, видимо, у кого-то отобрал. Левой рукой он держал за шиворот мальчишку лет восьми, поставив его перед собой, а правой держал пистолет и водил стволом.
Мальчишка не кричал. Он висел в его руке, как висит котёнок, и смотрел вниз.
— Кто стреляет — под трибунал, — сказал я громко, чтобы слышали все вокруг. — Всем лежать и не двигаться.
Ко мне подполз Седов.
Он к этому времени уже спустился со своим взводом от перекрёстка, оставив там половину, и оказался рядом — потный, в ободранной о сучья гимнастёрке.
— Твой? — спросил он, глядя туда.
— Наш.
— Он тебя не слышит и не поймёт. Переводчика сюда.
Левина привели, и он от бега и от страха сначала не мог говорить.
— Скажите ему, — сказал я, — что он может положить оружие и выйти, и его не убьют. Скажите просто и два раза.
Левин сказал.
Немец ответил длинно и зло, и я разобрал только «нет» и «стреляйте».
— Он говорит: отпустите его к своим, за перекрёсток, — перевёл Левин. — Иначе он убьёт мальчика. Он говорит, ему терять нечего, он в этом пиджаке, его всё равно расстреляют.
— Скажите, что не расстреляют.
— Он не поверит, товарищ капитан.
— Скажите, Левин. Пусть отвечает вам.
Левин снова заговорил по-немецки. Немец огрызнулся, но слушал, и переводчик повторил обещание ещё раз, медленнее.
Седов в это время отполз вправо и лёг за корнем, и я увидел, что он высматривает.
— Гринёв, — сказал он, вернувшись. — Слушай сюда. У него слева, в четырёх метрах, куст и старая воронка. Оттуда до него два шага. Я его сейчас отвлеку.
— Как?
— Голосом и головой. — Он снял каску, надел её на конец сухого сука и положил перед собой в траву, не поднимая над укрытием. — Он повернётся на движение, и в эту секунду он мальчишку держать будет хуже. Пошли туда своего, только не здорового дурака, а того, кто тихо ходит.
— Гаврилюк!
Пошёл не Гаврилюк. Пошёл боец из его отделения, маленький, кривоногий, по фамилии Сотник, бывший охотник из-под Вологды, который умел ходить так, что его не слышали свои же часовые.
Он ушёл вправо и исчез.
Седов начал говорить.
Он говорил по-русски, громко, ровно, не приближаясь, и говорил ерунду — я до сих пор помню, что именно:
— Эй! Ты, в пиджаке! Пиджак-то чужой, а? Пиджак верни, он тебе не по плечу. Я тебе свой дам, я тебе шинель дам, у меня их две. Слышь?
Немец не понимал ни слова.
Но он слышал голос, который шёл ровно и не из того места, откуда ему кричал переводчик, и он повернул голову.
И в этот момент Седов поднял каску.
Немец дёрнул стволом туда — и хватка на вороте мальчишки ослабла ровно настолько, чтобы ребёнок почувствовал.