Сергей Шачнев – Регент (страница 9)
Стёпку оженили в девяносто первом, взяв за него дочь кузнеца с приданым; Мишку — в девяносто четвёртом; Афанасию, младшему, Казма ставил дом уже сам, своими руками, на новом месте в Рахмановке, куда род перебрался при царе Петре, когда керенские земли начали делить и служилым стало тесно.
Он был мужик работящий и до денег не жадный, что в деревне ценится выше набожности. Он никого не обидел, ни с кем не судился и дважды кормил чужих детей в голодный год.
К нему ходили советоваться.
Вот этого я, честно говоря, не могу переварить до сих пор: к человеку, зарезавшему брата, ходили советоваться, и он советовал хорошо — вдумчиво, неспешно, без охоты быть правым, — и советы его сбывались, и это, надо думать, оттого, что человек, знающий про себя самое худшее, редко ошибается насчёт других.
• • •
Хуже всего было со Стёпкой.
Мальчик рос и годам к пятнадцати стал похож на отца — не сразу, не вдруг, а тем медленным и неотменимым способом, каким проступает лицо на иконе, когда с неё снимают копоть: сперва разрез глаз, потом посадка головы, потом манера, задумавшись, тереть переносицу большим пальцем.
Казма увидел этот палец у переносицы однажды за ужином и вышел из-за стола.
Дальше пошло уже без остановки. К двадцати годам Стёпка ходил, как ходил Андрей, — чуть косолапо, с носка; смеялся, как смеялся Андрей, — коротко, будто спохватываясь; и однажды в поле, разогнувшись и утирая лоб, сказал ту самую фразу, которую отец его говорил всякий раз в этом самом месте работы:
— Ну, помолясь.
Казма стоял к нему спиной и ничего не ответил.
Так он прожил рядом с лицом брата двадцать пять лет. И вот это, если угодно, и был весь приговор — не суд, не кара, не гром с неба, а племянник за столом, который трёт переносицу большим пальцем.
• • •
Марья умерла через девять лет, в марте.
Она болела недолго, дней десять, и в последний день послала за священником, и исповедалась, и причастилась, и попросила всех выйти.
Казма вышел вместе со всеми и стоял в сенях.
Он думал, что она позовёт. Он был совершенно уверен, что она позовёт: последний час затем и дан человеку, чтобы сказать то, чего нельзя было сказать раньше, и он даже приготовил лицо — не слова, слов у него не было, а именно лицо, с которым выслушивают.
Она не позвала.
Она умерла к вечеру, тихо, при снохах, и последнее, что сказала, относилось к тесту, которое кто-то поставил и забыл.
Через год Казма женился.
Взял Аграфену, вдову из Ченгара, женщину тихую и не первой молодости, и прожил с нею двадцать один год, и она родила ему одного сына, Григория, поздно — когда племянники уже ходили в мужиках и у Стёпки было своих трое.
Один сын на четверых мальчишек в доме.
Об этой арифметике в семье не говорили. Но она была.
• • •
Умирал Казма в Рахмановке, зимой, пятидесяти семи лет от роду, и умирал долго — с осени.
Изба к тому времени была большая, тёплая, с полатями, и на этих полатях он и лежал, и над ним висела на верёвке пелена, чтобы не дуло, и ходили за ним по очереди Аграфена и жена Афанасия.
В начале декабря он попросил позвать попа.
Поп пришёл — молодой, недавно поставленный, с плохо ещё лежащей бородой, — и исповедал, и Казма говорил долго, и поп слушал, и потом вышел с лицом человека, который выслушал длинный, обстоятельный и совершенно обыкновенный список: гневался, ленился, желал чужого, в посты ел скоромное по немощи.
О брате не было сказано ничего.
Причастился он на другой день, и лежал после спокойно, и говорили, что вот, слава Богу, отходит по-христиански.
А в ночь на четвёртое он открыл глаза и позвал Афанасия.
• • •
Не сына. Афанасия.
Тот пришёл — тридцати одного года, тяжёлый, бородатый, в накинутом тулупе, — сел на край и наклонился, потому что дядька говорил уже плохо.
— Афоня, — сказал Казма.
— Тут я.
Казма помолчал.
Потом сказал — совершенно внятно, ровно, будто сообщал о хозяйственном деле, которое давно следовало уладить:
— Я отца твоего убил.
Афанасий не пошевелился.
— В лесу, у ручья, под Керенском. Ножом. Тело в воду спустил, следы замазал. Мать знала.
Стало очень тихо. В избе трещала лучина, и за печкой возился кто-то из детей, кому не спалось.
— Нож там же лежит, — сказал Казма. — Под выворотнем, от старой засеки на полдень, шагов триста. Ежели пойдёшь — найдёшь.
И замолчал.
Афанасий сидел, положив руки на колени, и смотрел не на дядьку, а на свои руки, которыми дядька его нянчил, кормил, учил тесать и держал над купелью его первенца.
— Пить хочешь? — спросил он наконец.
— Хочу.
Он подал ковш, придержал голову, дал напиться и отёр ему подбородок рукавом.
Потом сказал:
— Спи, дядька.
И вышел.
• • •
Никуда он, разумеется, не пошёл.
Он не пошёл ни в тот год, ни через десять лет; он вообще ни разу в жизни не ходил больше в ту сторону и, надо полагать, обходил её нарочно, — но и забыть не сумел, потому что это не забывается, и потому, дожив до старости, рассказал сыну.
Тот рассказал своему.
И дальше это пошло по роду тем способом, каким передаются вещи такого рода: не преданием, не рассказом за столом, а коротким сообщением, которое взрослый делает взрослому один раз в жизни, вполголоса, обыкновенно на похоронах, и после которого оба долго молчат и переходят к другому.
Так оно и дошло — через одиннадцать поколений — до мальчика в Рахмановке, который стоял на клиросе и не понимал половины слов; а от него, ещё через сто с лишним лет, до человека, лежавшего в шанхайской гостинице с ноутбуком на коленях.
Причём дошло, заметьте, в исправном виде.
Испортилась только одна деталь: со временем стали говорить, что убил он брата тесаком. Тесак — слово позднее и красивое, оно нравится рассказчикам.
Нож был проще.
• • •
Казма Петров сын умер шестого декабря тысяча семьсот третьего года, на память святителя Николая, и был отпет и погребён при церкви в Рахмановке.
Народу пришло много.
Говорили, что покойник был человек тяжёлый, но справедливый; что племянников поднял, как своих, а иные говорили — что лучше своих; что в голодный год кормил чужих; и что таких мужиков теперь мало.
И всё это, между прочим, была чистая правда.