Сергей Сергеев-Ценский – Невеста Пушкина. Пушкин и Дантес (страница 64)
Вернувшись в Москву, он деятельно занялся журналом, только что при его горячем участии основанным. Журнал назвали «Московский вестник». Редактором избрали Погодина, помощником – Шевырева. Руководил, конечно, Пушкин.
Соболевский, Мицкевич, Баратынский, Веневитиновы, Хомяковы, Киреевские, Кошелев, Раич и другие лучшие литераторы взялись за журнал. Вяземский остался работать в «Московском телеграфе» Полевого.
Пушкин, не любивший альманахи, полагал задушить их «Московским вестником», вокруг которого сгруппировались прекрасные литературно-научно-общественные силы.
В это время поэт наскоро, под давлением Бенкендорфа, нехотя написал трактат о воспитании юношества, который и представил царю через шефа жандармов. Высшее начальство, рассмотрев этот трактат, ответило неудачному автору, что им упущены из виду нравственные качества, примерное служение, усердие, которые, по мнению царя, должно предпочесть просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному.
Неунывающий автор трактата весело говорил друзьям:
– Ну и черт с ним! Не мое это дело. Пускай царь с Бенкендорфом сами пишут трактаты о воспитании юношей, если желают видеть их идиотами.
Понемногу поэт, освобожденный и упорно преследуемый властью, стал привыкать к своему гонимому положению, стараясь всячески удержать, под влиянием друзей, политическое равновесие. На хитрости Бенкендорфа он отвечал хитростью дипломатических успокаивающих писем.
Жизнь брала свое, и Пушкин, любивший жизнь, пользовался каждым случаем жадно проглотить глоток живительной влаги, в виде любого остро волнующего впечатления. Он часто стал бывать всюду в домах, где мог встретить красивых девиц или большую карточную игру. И если встречал красавиц по своему капризному вкусу, в первую же минуту горячо влюблялся, доискиваясь немедленной взаимности. И если взаимность не приходила сразу, что при патриархальных условиях жизни было почти невозможно, влюбленный поэт быстро остывал или перевлюблялся в другую прелестницу, не отдавая, однако, безрассудно высоких чувств легким сердечным достижениям.
Круг таких заманчивых домов пышно разрастался. Расцветающая бурная слава открывала знаменитому поэту всюду широкие двери гостеприимства.
В одном из таких случайных домов Пушкин, будучи приглашен с Соболевским на новоселье дружеской семьи, среди девиц заметил оригинальную, стройную, смуглую гостью с вьющимися черными волосами, типа южанки, которая своим видом напомнила ему солнечный юг.
– Сергей Александрович, – обратился он за сведениями к всезнающему Соболевскому, – кто вот та южанка в зеленом платье?
– Это одна из трех коз Гончаровых, – объяснил Соболевский, – по имени Катерина, по отчеству Николаевна. И не южанка, а самая разобыкновенная москвичка. Неужели она тебе нравится?
– Как тип, пожалуй, – рассматривал ее Пушкин, – но если б лицо Катерины выглядело прекраснее, нежнее, вдохновеннее, – это было бы как раз то, что мне близко по сердцу и вкусу. До таких «коз» я большой охотник. Да… Интересно, каковы собой другие две?..
– В театре, позавчера, – напомнил Соболевский, – ты спросил меня: с кем я здоровался? То были Гончаровы – мать с тремя дочками. Но ты был крайне рассеян, глазел сразу на всех присутствующих там дочек, а на Гончаровых не обратил внимания. Другие две козы моложе Катерины, причем младшая, лет четырнадцати, обещает быть отменной красавицей. Да и теперь она высока, стройна, обворожительна и выглядит старше своего девичьего возраста.
– Как ее имя? – заинтересовался поэт.
– Наташа.
– Наташа? – удивленно повторил Пушкин. – Обещающее имя…
В этот момент к поэту подлетела стая девиц с голубым альбомом:
– Александр Сергеевич!
– Ах, милый Александр Сергеевич, напишите что-нибудь в альбом.
– И что-нибудь нарисуйте.
– О, с удовольствием.
И Пушкин, сопровождаемый девицами, прошел с альбомом к столу; написал несколько строк из «Евгения Онегина» и нарисовал трех диких коз на скале над пропастью.
– Три козы – это кавказское воспоминание, – объяснял поэт, поглядывая на Катерину Гончарову, равнодушно отставшую от стаи подруг.
Соболевский тоже написал в альбом:
Девицы сияли.
Пушкин подсказал подругам:
– Покажите это Гончаровой.
Девицы догадались и показали Катерине.
Пушкин видел, как Гончарова, взглянув в альбом, надула губки.
Началась мазурка. Девицы кинулись к танцам.
Пушкина с Соболевским пригласили в карточную, где развернулась игра. Поэт крепко засел за карты с другом, завзятым картежником.
Поздно обычно Пушкин возвращался домой, поздно вставал. И когда вставал, сейчас же, наскоро позавтракав, принимал все прибывающих разных посетителей, желавших под всяческими предлогами, а то и просто откровенно, познакомиться с поэтом.
Частенько под вечерок к Пушкину захаживал Евграф Иванович Брызгалкин, новый приятель, тот самый чиновник, с которым поэт случайно познакомился в трактире, куда зашел после Бенкендорфа.
Просидев у поэта в благоговении полчаса, он вставал и неизменно говорил:
– Прошу прощенья. Никакого не имею права задерживать своим ничтожеством драгоценное время великого благодетеля Александра свет-Сергеича и тому подобное. Пойду в трактир поговорить с собой насчет реформ и прочее. А засим честь имею.
Частенько также навещал поэта старик из мастеровых – Лука Андреевич Чижов, который много знал старинных народных преданий, и, сам много переживший, он коренным образным языком с большим сочным аппетитом сказывал накопленное Пушкину, поглаживая рыжую и долгую, как морковь, бороду:
– Авось да небось и пригодится мое уважение. Вашими руками из моего пня можете хоть пирог с малиной состряпать, – таким вас могуществом природа начинила.
Вообще посетители поэта были люди незнакомые, люди с улицы, люди разные, но все насыщенные житейской мудростью, личным опытом и, главное, громадным героическим терпением, всегда присущим русскому человеку, что неизъяснимо удивляло Пушкина и внутренне возмущало.
Поэт изучающе ценил этих своих нечаянных посетителей, ибо умел черпать из них, как из неиссякаемых источников, животворящую гущу знания жизни. А жадность знания жизни у Пушкина была столь велика и раздольна, будто он, ненасытный, стоял перед безбрежным человеческим океаном, желая его поглотить, чтобы все свои наблюдения развернуть в трудах литературных.
Будучи сам, как океан, безбрежным, он любил постигать, разгадывать глубинную сущность людей, чей пройденный путь бурной доли судьбы был велик горением мятежности и преисполнен смыслом борьбы. Но превыше всего поэт любил в человеке сияние разума, восторженно веруя в это лучезарное орудие человечества, пламенно желая поэтому видеть Россию свободной и просвещенной.
– Свободная Россия! Когда это будет, когда? – нетерпеливо спрашивал себя Пушкин, страдая по ночам бессонницей.
В эти ночные часы беспокойного раздумья он чаще и чаще вспоминал о тех лучших людях, чьи светлые головы погибли на виселицах Николая, и о тех, едва оставшихся в живых, загнанных в Сибирь на каторжные работы.
А если, думалось ему, есть еще не загнанные, как он сам, то что мог он один или с кучкой преданных друзей сделать с ужасающим полицейским насилием?
А народ?
Народ жил своей глухой жизнью, отгороженный стеной неведомых дум и стремлений, и никаких дорог к этому многомиллионному народу не было.
Беспомощность сознающего силу своего ума так угнетала, тревожила по бессонным ночам, так терзала гордую совесть, так томило разочарование в жизни, так убивали нестерпимые униженья, такая глодала страшная тоска, будто в сердце крыса жила и мучительно его грызла, ища выхода.
В эти черные часы Пушкин желал себе смерти, так как не мог, казалось ему, жить по разумной воле своей, по размаху желаний, по высоте порывов. Неутоленная жажда жизни сменялась жаждой смерти. И не знал поэт, как ему быть с собой, где и в чем найти утешительное оправдание.
В одну из таких ночей жизни Пушкин написал послание друзьям-мятежникам и передал его Муравьевой, уезжавшей в Сибирь к сосланному мужу.
– Скажите, что я страдаю с ними… Все мысли мои – всегда с ними… Скажите, что моя свобода – хуже каторги… Свижусь ли я с ними – не знаю… Моя жизнь короче… Я это чувствую…
Вяземский, Соболевский, Нащокин, Чаадаев, видевшие постоянно любимого друга мятущимся и беспокойным, успокаивали его, как могли, остроумно выдумывая всевозможные отвлекающие увеселенья, чтобы хоть как-нибудь сдержать бурный натиск его бушующей натуры, никак не укладывавшейся в границы существующего порядка вещей.
Если в одном случае энергичным друзьям удавалось доказать поэту громадную пользу временного примирения с печальной действительностью реакции и поэт как будто это понимал и соглашался, то в другом случае Пушкин вдруг забывал всякую осторожность, всякое воздержание, всякую уступчивость и шел, как легендарное чудовище Китоврас, напрямик, напролом.
Одно время, например после отъезда Муравьевой в Сибирь, когда он передал политическим каторжникам свое воинственное послание, поэт, часто посещая кружки передовой молодежи, открыто заявлял, что в бытность свою на юге был убежденным террористом, что остался им теперь и готов хоть сейчас решиться на цареубийство как на единственный выход из рабского унизительного состояния.