Сергей Патрушев – Невеста дракона (страница 1)
Невеста дракона
Глава 1. Дар без выбора
В тот год весна в долину Трёх Колоколов пришла обманчиво рано, словно сама природа решила притвориться, будто ничего страшного не происходит и мир все еще вращается по старым, добрым, предсказуемым законам. Снег сошел с холмов уже к середине месяца Пробуждения, на целых две недели раньше обычного, обнажив жухлую, перезимовавшую траву и серые проплешины каменистой почвы. Почти сразу же, будто только и ждали этого сигнала, полезли из земли первоцветы — белые и бледно-желтые звездочки, такие хрупкие на вид, что, казалось, тронь их пальцем, и они рассыплются в пыль. Воздух наполнился тем особенным, влажным и сладковатым запахом, какой бывает только ранней весной, когда земля еще помнит прикосновение снега, но уже грезит о летнем тепле. Мадерское солнце, названное так в честь древнего бога плодородия, чей культ давно забылся, а имя осталось лишь в крестьянских поговорках, поднималось над восточными отрогами все раньше и задерживалось на небосклоне все дольше, заливая долину мягким золотистым светом, от которого даже убогие хижины и покосившиеся заборы начинали казаться частью какого-то пасторального полотна.
Но вместе с теплом и первоцветами в долину пришло и нечто иное — темное, ползучее, почти осязаемое, как дым от сырых дров, который стелется по земле, не в силах подняться к небу, и забивается в каждую щель, в каждую складку одежды, пропитывая все вокруг едкой горечью. Это был страх. Тихий, глубинный, еще не высказанный вслух, но уже поселившийся в сердцах людей, — страх, который приносят с собой не столько сами бедствия, сколько предчувствие бедствий, то гнетущее ожидание неминуемой грозы, когда небо еще чисто, но воздух уже сгустился и потяжелел, а где-то за горизонтом погромыхивает далекий гром. Слухи о поражении королевской армии у Железного брода докатились до самых дальних феодов, до этих богом забытых мест, где новости обычно приходили с опозданием в несколько месяцев и, как правило, уже не имели никакого значения для тех, кто их получал. Но на этот раз вести летели быстрее ветра — их несли беженцы, бредущие по дорогам с узлами на плечах и с тем особенным, пустым выражением глаз, какое бывает у людей, потерявших все; их шепотом передавали купцы на редких еще ярмарках; их выкрикивали глашатаи на площадях уездных городов, срывая голоса. И даже здесь, в захолустном баронстве Эшвуд, где самыми громкими событиями испокон веку считались свадьба мельника, осенняя ярмарка или, на худой конец, пропажа двух овец из стада старосты, воздух вдруг сделался густым и горьковатым на вкус, а люди начали оглядываться через плечо, сами не зная, чего ищут взглядом.
Лиана стояла на крепостной стене старого замка, кутаясь в поношенную шерстяную шаль, которая когда-то, много зим назад, была темно-синей с вышитыми по краю серебряными лилиями, а теперь выцвела до неопределенного серо-голубого оттенка, и серебро ниток давно облупилось, оставив лишь бледный след узора. Шаль эта досталась ей от матери, и Лиана носила ее почти не снимая, не только потому, что другой теплой одежды у нее, по правде сказать, почти не водилось, но и потому, что грубая шерсть, касаясь щеки, напоминала ей о том смутном, полустертом воспоминании, которое она берегла как самую большую драгоценность: о материнских руках, о теплом запахе лаванды и молока, о тихом голосе, напевавшем колыбельную. Мать умерла, когда Лиане не исполнилось и двух лет, и воспоминание это было, скорее всего, воображаемым, сотканным из обрывков чужих рассказов и собственных грез, но оттого оно не становилось менее дорогим.
Она смотрела на дорогу, петляющую среди холмов, — ту самую дорогу, которая связывала Эшвуд с остальным миром, сначала узкой лентой серого гравия спускаясь к реке, потом пересекая старый каменный мост, построенный еще при деде нынешнего короля, потом взбираясь на гребень дальнего холма, где темнела полоска леса, и, наконец, исчезая из виду где-то за горизонтом, в той неведомой дали, где, по уверениям старого деревенского священника, лежали большие города с башнями из белого камня и гавани, полные кораблей. Дорога была пуста. Вот уже третью неделю ни один купеческий обоз не поднимался к воротам замка, ни один гонец не показывался из-за поворота, ни один странник, бредущий от деревни к деревне с посохом и котомкой, не нарушал своим появлением однообразного пейзажа. Даже птицы, казалось, облетали Эшвуд стороной — то ли напуганные чем-то, то ли просто разделяя общее настроение запустения и тревоги. Ветра не было, и тишина звенела в ушах — та особенная, глубокая, почти неестественная тишина, которая не успокаивает, а, напротив, заставляет напрягаться, вслушиваться, ждать чего-то, что должно неминуемо разорвать эту звенящую пустоту. Тишину нарушало лишь редкое, ленивое карканье воронья над старой башней, где когда-то размещалась голубятня, давно разоренная ястребом. Вороны облюбовали полуразрушенную кровлю и теперь сидели там, нахохлившись, похожие на черных идолов, и время от времени перекликались хриплыми, скрипучими голосами, словно обсуждая что-то, ведомое только им одним.
Лиане только-только исполнилось девятнадцать. По местным меркам — возраст почти стародевичий, хотя сама она не слишком об этом тревожилась, во всяком случае, куда меньше, чем следовало бы, по мнению кухарки Марты (не родственницы, просто тезки старшей сестры), которая при каждой возможности принималась причитать, что «девка в самом соку, а все без мужа, и добро бы красавицей не уродилась, так ведь нет — и лицом пригожа, и статью, и руками работать умеет, а толку-то». Лиана и вправду не была дурнушкой: у нее были темные, почти черные волосы, густые и тяжелые, которые она обычно заплетала в простую косу, перекидывая через плечо; глаза странного, переменчивого цвета — не то серые, не то зеленые, а в ином освещении отливающие голубизной, как вода в глубоком колодце; высокие скулы и упрямый, чуть вздернутый подбородок, который старый барон в редкие минуты бодрости называл «породой» и говорил, что он достался ей от прабабки-северянки, слывшей когда-то первой красавицей к северу от Перевала. Росту Лиана была среднего, сложения скорее тонкого, но не хрупкого — жизнь в обедневшем замке, где слуг было раз-два и обчелся, приучила ее к труду, и она умела и воды натаскать, и печь растопить, и даже, если потребуется, оседлать лошадь без посторонней помощи.
Она была младшей дочерью барона Олдрика Эшвудского, который владел землями, едва способными прокормить три десятка крестьянских дворов да стадо тощих овец, чья шерсть годилась разве что на грубую пряжу. Титул барона звучал гордо, но звонкой монеты в фамильных сундуках не водилось уже давно — с тех самых пор, как прадед, человек широкой души и узкого ума, проиграл в кости большую часть родового состояния какому-то заезжему графу из южных земель. С тех пор Эшвудский род медленно, но неуклонно беднел, и каждый следующий барон добавлял к этому упадку свою лепту: дед слишком много тратил на книги и алхимические опыты, отец — на вино и бесплодные попытки отсудить потерянные земли обратно. Каменные стены родового гнезда пошли трещинами еще при деде, и теперь в трещинах этих свистел ветер, а зимой в углах спален нарастал иней. Ковры, когда-то привезенные из далеких восточных стран, протерлись до основы, и узоры на них можно было угадать лишь по редким сохранившимся нитям. Серебряные канделябры, фамильное столовое серебро, даже портрет легендарной прабабки-северянки в тяжелой золоченой раме — все было продано много зим назад в обмен на зерно, соль и ткани. Остались только голые стены, несколько расшатанных стульев в пиршественном зале, где никаких пиров не устраивали уже лет десять, да гордость. Гордость, гербовая печать на пергаменте, хранящаяся в резной шкатулке, которую барон ни за что не соглашался продать, и дочери. Три дочери — единственное богатство, которое у него не могли отнять ни карточные долги прадеда, ни королевские налоги, ни алчность соседей.
Марту, старшую, выдали замуж четыре года назад за такого же нищего землевладельца из северного удела. Тот хотя бы имел каменную мельницу и два яблоневых сада, дававших кислые, но съедобные плоды, из которых его экономка гнала мутный сидр. Марта уехала на север, и с тех пор от нее приходило одно письмо в год, короткое и сухое, как отчет: живы, здоровы, урожай плох, муж хворает, молитесь за нас. Изель, средней, повезло больше — по крайней мере, так говорили все вокруг, и даже сам барон, хоть и сокрушался, что дочь уехала так далеко. Ее, статную и светловолосую, настоящую северную красавицу, заметил на ярмарке в Эстмарке пожилой купец, торговавший шелком и пряностями. Он был богат, очень богат — настолько, что мог себе позволить не обращать внимания на полное отсутствие приданого. Изель увезли на восток, в огромный портовый город, стоящий на берегу теплого моря, и она присылала оттуда редкие письма, полные осторожных, тщательно подобранных фраз, из которых явствовало, что муж суров, нравом крут, но дом богат, и она ни в чем не нуждается. Между строк читалось другое, но Лиана предпочитала не вчитываться.
А она сама, младшая, осталась. Та, которую не ждали и не планировали, та, что родилась слишком поздно, когда мать была уже слаба, а отец уже стар. Та, что своим появлением на свет невольно отняла жизнь у женщины, которую барон любил больше всего на свете, — и он, будучи человеком не злым, но слабым, так до конца и не смог простить младшей дочери этой невольной вины. Он не попрекал ее, нет, никогда не говорил ни слова упрека, но Лиана с детства чувствовала в его взгляде ту особенную, горькую тень, которая появлялась всякий раз, когда он смотрел на нее слишком долго. Словно он видел в ее чертах отражение умершей жены и одновременно — причину ее смерти. Это было невыносимо и несправедливо, но Лиана давно перестала обижаться. Она поняла, что отец просто не умеет горевать иначе, и его молчаливое отчуждение — такая же дань памяти матери, как свечи, которые он зажигал каждую годовщину, или засохшие цветы, которые все еще лежали на подоконнике в бывшей спальне баронессы, нетронутые, покрытые пылью десятилетий.