Сергей Патрушев – Лисья маска (страница 5)
Но странное дело — чем глубже Императрица погружалась в зависимость от слов Лисы, чем сильнее прикипала душой к этой прокуренной травами каморке, тем яростнее пробуждался в ней иной голод, темный, плотский, не имеющий, казалось бы, никакого отношения к возвышенным беседам о судьбах империи и смысле бытия. Словно в ее душе открылся некий шлюз, который долгие годы держали на замке придворный этикет, страх перед молвой и ледяная маска величия, и теперь из этого шлюза хлынул бурный, грязный, неконтролируемый поток, сметающий все на своем пути. Началось это почти незаметно, как начинается любая болезнь, которую сперва принимают за легкое недомогание. После одной из ночей, проведенных у Лисы, когда предсказания были особенно туманными и тревожными, а поцелуй в лоб обжег ее сильнее, чем любой поцелуй в губы, Императрица возвращалась во дворец не той дорогой, что обычно. Она приказала кучеру свернуть в узкие улочки Нижнего города, туда, где даже днем царил полумрак, а по ночам загорались масляные фонари у дверей питейных заведений, из которых доносились пьяные песни, женский смех и звон разбиваемых кружек. Она не знала, зачем это делает. Вернее, знала, но не смела признаться даже самой себе. Ей хотелось продолжения. Хотелось того тепла, того огня, что она почувствовала в прикосновении Лисы, но Лиса была недосягаема в своей отстраненной, змеиной мудрости, она давала ровно столько, сколько считала нужным, и ни каплей больше. А голод требовал насыщения здесь и сейчас.
Она вышла из экипажа за два квартала до одного из таких заведений, называвшегося «Три ворона», накинула на голову капюшон простого плаща, который теперь всегда возила с собой, спрятанным под сиденьем, и вошла в прокуренный, шумный зал, где пахло кислым пивом, потом и дешевым табаком. Никто не обратил на нее внимания — в полумраке, освещаемом лишь парой чадящих светильников, она была просто еще одной женщиной, зашедшей согреться и выпить. Она села в углу, заказала кружку эля, к которому едва притронулась, и стала смотреть. Смотреть на мужчин, которые сидели за грубо сколоченными столами, играли в кости, спорили о ценах на зерно и лениво поглядывали на служанок, разносящих выпивку. И впервые за долгие годы она смотрела на них не как на подданных, не как на винтики огромной государственной машины, а как на мужчин. Просто мужчин. Из плоти и крови, с грубыми руками, обветренными лицами и глазами, в которых горел простой, животный огонь. И что-то в ней откликнулось на этот огонь, что-то, что она считала давно умершим и похороненным под грузом государственных забот. В тот первый вечер она ни к кому не подошла, просто сидела, пила эль, который показался ей отвратительным после дворцовых вин, и наблюдала, чувствуя, как внутри разгорается странное, пугающее и одновременно манящее любопытство.
Во второй раз она пришла уже смелее. В третий — еще смелее. А на четвертый, когда она снова сидела в углу «Трех воронов», потягивая все тот же кислый эль, к ней подсел мужчина. Он был немолод, с сединой в висках и глубокими морщинами, прорезавшими обветренное лицо, но в его глазах горел тот самый огонь, который она искала. Он не знал, кто она. Он видел перед собой просто уставшую, красивую женщину с печальными глазами, которая почему-то сидит одна в дешевом кабаке. Он заговорил с ней просто, без подобострастия, рассказал, что он кузнец, что его жена умерла пять лет назад от лихорадки, что он ищет не любви, а просто тепла, просто человеческого присутствия. И Императрица, слушая его грубоватый, но искренний голос, вдруг почувствовала, как внутри что-то разжимается, тает, течет горячей волной. Она позволила ему купить ей еще эля. Позволила положить свою широкую, мозолистую ладонь поверх ее руки. А потом, когда заведение начало пустеть и служанки стали гасить светильники, она позволила ему увести себя в каморку на втором этаже, которую он снимал за несколько медяков в неделю.
Это было совсем не похоже на то, что она испытывала с Лисой. Там была власть, подчинение, тонкая игра ума и воли. Здесь же была чистая, грубая, животная страсть, лишенная всяких оттенков и полутонов. Кузнец не знал, что перед ним Императрица. Он не шептал ей льстивых слов, не боялся ее гнева, не ждал милостей. Он просто брал ее, и она отдавалась, чувствуя, как с каждым грубым прикосновением, с каждым хриплым вздохом из нее выходит та ледяная пустота, что копилась годами на троне. Утром она ушла, не назвав своего имени, оставив на подушке золотую монету, которую кузнец, проснувшись, наверняка принял за чудо или за плату за услуги, и вернулась во дворец, чувствуя себя одновременно грязной и очищенной, униженной и возвышенной. Ей было мало. Ей было катастрофически, мучительно мало.
Она стала приходить в «Три ворона» снова и снова, но уже не сидела в углу, ожидая, пока кто-то обратит на нее внимание. Она научилась выбирать. Ее взгляд, отточенный годами оценки придворных интриганов и послов враждебных держав, теперь работал иначе. Она смотрела на мужчин и видела их насквозь — их слабости, их желания, их страхи. Она научилась играть на этом, как на музыкальном инструменте. Вторым стал молодой стражник, только что заступивший на службу, полный сил и нерастраченной страсти, но неуверенный в себе, робеющий перед женщинами. Императрица взяла его легко, почти играючи, парой взглядов, парой слов, сказанных в нужный момент нужным тоном. Она стала его первой женщиной, и он боготворил ее, не зная, кто она на самом деле, называл ее «моя госпожа» с таким искренним обожанием, что она едва не рассмеялась ему в лицо. Но и этого оказалось мало. Жажда росла, ширилась, требовала все новой и новой пищи.
Третьим стал заезжий торговец шелком, уверенный в себе, наглый, привыкший покупать все, что видит. С ним она играла в другую игру — притворялась неприступной, холодной, заставляя его добиваться ее, тратить деньги на выпивку и подарки, которые она потом выбрасывала в сточную канаву за углом. Когда он наконец получил желаемое, он был уверен, что покорил ее, что она у его ног. Императрица же, лежа в его объятиях в дешевой комнате постоялого двора, пропахшей плесенью и чужим потом, чувствовала лишь скуку и разочарование, смешанные с тем же неутолимым голодом. Она меняла мужчин, как перчатки, и с каждым разом ее мастерство росло. Она научилась быть разной. С одним — робкой и невинной, почти девочкой, нуждающейся в защите. С другим — властной и требовательной, почти госпожой, но не Императрицей, а той, другой, темной стороной ее души, что рвалась наружу. С третьим — веселой и бесшабашной, готовой на любые безумства. Она стала хамелеоном, зеркалом, отражающим те желания, которые мужчины сами не осмеливались в себе признать. Она стала мастерицей соблазнения, и это ремесло, грязное, низкое, запретное, давало ей то, чего не давали ни трон, ни власть, ни даже карты Лисы.
Оно давало ей ощущение контроля. Потому что там, в этих прокуренных кабаках, на этих продавленных кроватях, пахнущих чужими телами, она снова была властна. Она решала, кто будет с ней этой ночью, она решала, как долго это продлится, она решала, когда исчезнуть, не оставив следа. Мужчины были ее игрушками, ее марионетками, и она дергала за ниточки с тем же холодным расчетом, с каким управляла империей. Но была одна загвоздка, одно крошечное, но болезненное несоответствие, которое не давало ей покоя даже в минуты самого бурного плотского наслаждения. Все эти мужчины, все эти тела, все эти хриплые стоны и жаркие объятия не могли дать ей того, что давала одна лишь Лиса. Они утоляли голод плоти, но не голод души. Они наполняли ее на краткий миг, а потом оставляли еще более опустошенной, чем прежде. И она возвращалась на чердак снова и снова, садилась в потертое кресло, смотрела в спокойные, всезнающие глаза гадалки и понимала — все это, все эти мужчины, все эти ночи в кабаках, все это лишь жалкая попытка убежать от самой себя. От той правды, которую Лиса вложила в нее в тот первый вечер, когда перевернула карту Отшельника и сказала, что величие — это мираж, а на вершине остается лишь ледяной ветер одиночества.
И Лиса знала. Лиса знала все. Она видела это в картах, которые раскладывала каждое утро, видела в той грязи, что налипла на подол плаща Императрицы, видела в ее глазах, которые теперь горели не только голодом по предсказаниям, но и чем-то иным, лихорадочным, болезненным, почти безумным. Но Лиса молчала. Она не осуждала и не поощряла. Она просто смотрела, ждала и понимала, что эта новая грань падения Императрицы — лишь еще один виток той спирали, что ведет ее прямиком в руки той, что скрывается под лисьей маской. И когда наступит нужный момент, Лиса будет готова. Она возьмет эту изломанную, истерзанную собственными желаниями душу и вылепит из нее то, что посчитает нужным. А пока она просто наблюдала, как Императрица, великая правительница, мастерица соблазнения и рабыня собственных страстей, все глубже погружается в трясину, из которой нет выхода. Вернее, выход есть, но он один, и ведет он только к Лuce.
И чем дальше заходила эта тайная, ночная жизнь, тем меньше в Императрице оставалось от той женщины, которую знал двор, знала империя, знали летописи. Словно плотина, сдерживавшая долгие годы целое море запретных желаний и подавленных инстинктов, рухнула окончательно, и теперь бурный поток нес ее, беспомощную и счастливую в своей беспомощности, к каким-то новым, неведомым берегам. Она начала позволять себе то, что раньше показалось бы ей немыслимым, чудовищным, невозможным для той, чей портрет чеканят на монетах и чье имя произносят с трепетом в самых отдаленных уголках континента. Все началось с одежды. Вернее, с ее отсутствия. Однажды вечером, собираясь в очередной поход по злачным местам Нижнего города, она достала из потайного ящика комода, спрятанного за гобеленами в ее личных покоях, юбку, которую сама же тайком купила у уличной торговки несколько дней назад. Юбка была вызывающе, неприлично короткой, из дешевой черной ткани, едва прикрывающей верхнюю часть бедер. Императрица надела ее, повертелась перед высоким зеркалом в золоченой раме, которое отражало обычно величественную фигуру в тяжелых парчовых платьях, и не узнала себя. Из зеркала на нее смотрела чужая женщина — с горящими глазами, с голыми коленями, с той опасной, хищной грацией, которая появляется у тех, кто перешагнул через стыд и уже не может остановиться.