18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Патрушев – Больное сердце войны (страница 5)

18

Война оголяла всё. Она сдирала с жизни шелуху, оставляя только суть. И суть эта заключалась в том, что человеку нужно не так уж много — тепло, еда, крыша над головой, любимый человек рядом и иногда, хотя бы иногда, песня под гитару.

Дома его ждала Анастасия. Она сидела на кухне при свете одной тусклой лампочки — светомаскировка, ничего не поделаешь — и читала какую-то книгу, накинув на плечи старый плед. Увидев Сергея, она отложила книгу и улыбнулась, и эта улыбка, усталая, но тёплая, была лучшей песней из всех, что он слышал за этот вечер.

— Ну как там? — спросила она, подвигаясь, чтобы дать ему место на табурете.

— Живые, — ответил Сергей, притягивая её к себе и утыкаясь носом в макушку. От её волос пахло каким-то простым шампунем, и этот запах был якорем, удерживающим его в реальности. — Играли на гитаре. Пели. Тётя Тамара пирожки печёт. Просила тебя в следующий раз прийти.

— Пирожки? В подвале? — Анастасия тихо рассмеялась, и смех этот был как глоток чистой воды после долгой жажды.

— В подвале, — подтвердил Сергей. — Пойдём в среду?

Она помолчала, глядя в тёмное окно, за которым не было видно ни звёзд, ни неба — ничего, кроме собственного отражения. Потом кивнула.

— Пойдём.

Он сидел в полутёмной кухне, обнимая её, и чувствовал, как внутри разливается что-то новое — не радость, нет, радость сейчас была бы неуместна. Скорее, тихое, спокойное понимание. Понимание того, что пока они есть друг у друга, пока в подвале на Цветочной звучит гитара, пока тётя Тамара печёт пирожки, а Андрей поёт свои прокуренные песни — до тех пор война не победила. И не победит. Потому что нельзя победить людей, которые поют.

Глава 4. Где наша защита

Это началось не в Озёрске-Северном. Сначала закипел Дальногорск — областной центр в трёхстах километрах к югу, большой город с миллионным населением, университетами, площадями и традицией гражданских протестов, уходящей корнями ещё во времена студенческих волнений двадцатилетней давности. Туда прилетело три дня подряд, и не по окраинам, а по центру — по жилым кварталам, по рынку, по больнице. Погибли дети. Много детей. И когда по новостям показали кадры — развороченное родильное отделение, одеяльце в крови, женщину, воющую на руинах так, что звукорежиссёр не успел убрать звук, — что-то в людях надломилось. Окончательно. Бесповоротно.

Сергей видел эти кадры по телевизору в комнате отдыха на складе. Он стоял с кружкой остывшего чая и смотрел, как экран заполняется дымом, криками, чьими-то руками, тянущимися из-под завалов, и чувствовал, как внутри поднимается волна — не печали даже, а глухой, тяжёлой ярости, смешанной с полным, абсолютным непониманием. Кто это делает? Зачем? Какая стратегическая цель у родильного отделения? Какие переговоры, какие договорённости, какая, к чёрту, политика, когда гибнут новорождённые, даже не успевшие открыть глаза?

Он посмотрел на своих коллег — мужиков, с которыми таскал паллеты уже несколько лет. Вадик, здоровенный детина с вечно хмурым лицом, стоял, привалившись к дверному косяку, и молча смотрел в пол. Его младшая сестра была беременна, ждала двойню. По лицу Вадика нельзя было ничего прочитать — оно было каменным, неподвижным, — но кулаки его сжимались и разжимались в такт чему-то, слышимому только ему. Петрович, пожилой кладовщик с седыми усами, сидел за столом и вертел в пальцах незажжённую сигарету, хотя курить в помещении запрещалось и он сам штрафовал за это остальных. Никто не произнёс ни слова. Да и что тут можно было сказать? Все слова кончились.

А на следующий день начались митинги.

Сначала Дальногорск. Центральная площадь, запруженная людьми так, что не было видно брусчатки. Десятки тысяч человек — по разным оценкам, от тридцати до пятидесяти, — пришли без призывов, без организаторов, без лидеров. Просто люди вышли из своих домов с одним вопросом, который теперь звучал везде — на кухнях, в маршрутках, в очередях за хлебом, в цехах и офисах, в школьных классах и больничных палатах. Где защита? Почему воюют обычные люди? Почему система ПВО, о которой столько говорили по телевизору, не сработала? Почему дроны долетают до родильных домов, а ответственные лица отчитываются об успешных перехватах? И главное, самое страшное, самое невысказанное, но висящее в воздухе — доколе?

Озёрск-Северный подхватил волну на третий день.

Сергей узнал об этом от Анастасии. Она прибежала с работы раньше обычного — на Вайлдбериз объявили простой, потому что половина сотрудников просто не вышла в смену, — и с порога выпалила, что весь город стоит. Главная площадь перед администрацией, парк у фонтана, перекрёсток у торгового центра — везде люди. С плакатами, с цветами, с детскими игрушками, которые несли к стихийному мемориалу. И она хочет туда. И он должен пойти с ней.

Он не спорил. Внутри него всё клокотало с того самого момента, как он увидел кадры из Дальногорска, и это клокотание требовало выхода. Они накинули куртки — погода испортилась, с севера пришёл холодный фронт, и небо над городом было серым, низким, под стать настроению, — и вышли на улицу.

Их встретил Озёрск-Северный, какого Сергей никогда раньше не видел.

Площадь перед зданием городской администрации напоминала живое море. Люди стояли так плотно, что между ними невозможно было протиснуться, и это море колыхалось, дышало, гудело сотнями голосов. Плакаты вздымались над головами, как паруса, и надписи на них были простыми, рублеными, отчаянными. «Наши дети не мишени». «Где ПВО?». «Защитите город». «Мы не хотим умирать». «Почему молчат?». У некоторых в руках были фотографии — родственников, погибших при последних обстрелах, или просто незнакомых детей из Дальногорска, чьи лица теперь смотрели с каждого экрана. Кто-то принёс мягкие игрушки и складывал их в общую гору у подножия памятника — плюшевые медведи, зайцы, куклы, они лежали там грудой, мокли под начинающимся дождём и выглядели так пронзительно беззащитно, что у Сергея перехватило дыхание.

Анастасия шла рядом, сжимая его локоть, и её лицо было бледным и сосредоточенным. Она не плакала — она смотрела на всё это огромными, сухими глазами, и в этих глазах было что-то новое, чего Сергей раньше не замечал. Не ярость, нет. Скорее, горькое, разочарованное взросление. Она, как и все здесь, как и весь город, как и вся Белогорская Федерация, переходила из состояния «всё как-нибудь обойдётся» в состояние «обойдётся только если мы сами».

Толпа скандировала.

Сначала нестройно, отдельными выкриками, потом всё более слаженно, всё более ритмично, подхватывая друг у друга слова. «Где защита? Где защита? Где защита?» — этот вопрос бился в воздухе, как пульс огромного, разгорячённого сердца, и ему вторили сотни глоток. Какая-то женщина рядом с Сергеем кричала так, что на шее вздувались жилы, и по её щекам текли слёзы, смешанные с дождём. «У меня двое, — кричала она, не обращаясь ни к кому конкретно, просто в воздух, в небо, в серые окна администрации, за которыми никто не появлялся. — Двое! Как мне их защитить? Как? Вы мне скажите, как?»

Никто ей не ответил.

Сергей оглядывался по сторонам и видел лица — разные, очень разные. Молодые пары с детьми на плечах, пожилые мужчины с орденскими планками на пиджаках, студенты, рабочие, продавщицы из магазинов, офисные служащие в мятых рубашках. Здесь были все. И всех объединяло одно — чувство брошенности. Это было не просто недовольство, не просто страх. Это было леденящее, экзистенциальное одиночество перед лицом опасности. Люди чувствовали себя оставленными. Те, кто должен был их защищать, — где они? Где система оповещения, которая срабатывала бы до того, как беспилотник входит в пике? Где бомбоубежища, оборудованные и доступные? Где внятная информация вместо общих фраз и бодрых отчётов?

Где защита?

Сергей не знал ответа. Он стоял в толпе, держал Настю за руку и чувствовал, как внутри растёт что-то тёмное, незнакомое, пугающее. Не просто злость — злость была бы понятной, ожидаемой. Нет, это было что-то глубже. Разочарование? Обида? Или, может быть, то самое осознание, которое приходит к человеку в момент, когда он понимает: рассчитывать можно только на себя. Не на государство, не на военных, не на политиков с их круглыми фразами — только на свои руки, на своих соседей, на таких же испуганных и решительных людей вокруг.

А потом толпа начала двигаться.

Кто-то впереди закричал: «К мэрии! Пусть выйдут! Пусть скажут нам в глаза!» — и людское море качнулось и потекло к зданию администрации. Сергей и Анастасия оказались в самой гуще, их несло потоком, и он чувствовал, как нарастает напряжение. Это уже не был мирный митинг — вернее, он оставался мирным, но воздух сгустился до состояния перед грозой, когда ещё не грянул гром, но всё вокруг уже звенит от статического электричества. Где-то на периферии, у самых дверей мэрии, замелькали люди в форме — охранники, полиция, может быть, кто-то ещё. Но они ничего не предпринимали. Просто стояли и смотрели на толпу, и на их лицах читалась та же растерянность, что и на лицах митингующих.

Двери мэрии оставались закрытыми. Окна на верхних этажах были тёмными. Никто не вышел. И от этого молчания, от этой глухой, чиновничьей тишины, толпа завелась ещё сильнее. Крики становились громче, агрессивнее, в них уже слышались не только вопросы, но и угрозы. Какой-то мужчина с безумными глазами швырнул в сторону здания пустую бутылку, и она разбилась о стену с глухим, окончательным звуком. Женщина с детской игрушкой в руках рыдала, упав на колени прямо на мокрый асфальт. Динамики чьего-то телефона хрипели скандированиями, и этот хрип накладывался на общий гул, создавая какофонию, от которой закладывало уши.