Сергей Носов – Фирс Фортинбрас (страница 36)
И по некоторому размышлению понял, что Феликс прав. Ты скрытен, конечно, но сам того не замечаешь. Скрытность твоя рефлекторна.
А как не быть скрытным, когда тебя готовы принять за умалишённого – скажи только, что думаешь о мироустройстве?
Я чувствую кожей: вся моя жизнь – это спектакль. И в макромасштабе, и в измерении повседневности. Вопрос такой: для кого я играю? Кто зритель мой? И как тут скрытным не будешь, если ответ: мой зритель – Вселенная.
Или никто.
Сам себе я не так интересен.
«Театр для себя» – это всё не моё.
Нет никого – значит нет никого. Никто – это не зритель. Никто – отсутствие зрителя как такового.
Кто же видит мою игру? Кто же мог бы единственно её оценить? А попробуй выскажи вслух, что это Вселенная!
Не надо думать, что я молюсь на Вселенную. Я нисколько не идеализирую мироздание наше. Вселенная мне не представляется совершенством.
Трагедия моя в том, что игру мою она понять не способна.
По-моему, это великая глупость – неудержимо расширяться, да ещё с ускорением!
Ладно. Вселенной я не судья.
Но кроме неё нет никого, кому предназначен мой спектакль.
Иногда мне кажется, что она сама для меня выступает, я зритель её.
Мне не нравится её представление.
А как ей моё?
Наверное, никогда не узнаю. Но другого зрителя у меня, по существу, нет.
Вселенная несовершенна – Вселенная неблагодарна.
Это не значит, что я хотел бы от неё какого-то особого признания. Мне не нужны вселенские аплодисменты. Цветов от Вселенной не надо. Не надо знаков внимания. Не надо ни «браво», ни «бис». Второго спектакля не будет.
Даже если попросит.
А я бы сыграл. Но ей всё равно. В том-то и дело, что ей всё равно. Но хотя бы тепла. Не холода, но тепла. И ничего больше.
Тепла чуть-чуть. Самую чуточку.
Вселенная! Если моё сознание, как и любого из мне подобных, лучшее, что есть у тебя, если оно итог тринадцати миллиардам лет твоей эволюции, почему ты не ценишь его, почему пренебрегаешь им?
Вселенная глупая. Она ничего не понимает. Ничего не знает ни о пространстве своём, ни о том, что такое есть время. Ей некому объяснить. Она меня просит: Кит, расскажи мне о времени – что это такое? Единица времени – чья-то жизнь?
38
Случилось, что случилось.
В некотором смысле ничего не случилось.
Это была моя вторая мысль, потому что не могло этого случиться никак. Никак не могло.
А первая мысль, какая была, я не знаю, не помню, не мог я знать, потому что её полностью подавил тяжёлой плитою навалившийся ужас.
И третья мысль: это не сон.
Потом я понял, как повезло – и, по сути, нам обоим. Тут разбивается что-то одно – или голова, или бутылка. Повезло и в том, что бутылка была не пустая – оказывается (по крайней мере, так говорят знатоки), пустой бутылкой проще разбить голову, чем содержащей жидкость. Вернее, так: полная разбивается при меньшей силе удара. Короче, чтобы разбить бутылку, надо сильнее ударить, если она пустая. Парадокс или нет парадокса? Но не хочу думать об этом.
Мне достаточно зрелища из одного артхаузного фильма: безбашенный актёр Сергей Пахомов, войдя в раж, разбивает по-честному, без бутафорских кунштюков о свою единственную голову настоящую бутылку водки и, не замечая крови, продолжает произносить безумный монолог – у него так и осталась потом рана на голове, но, к счастью, голова не раскололась.
Интернет на запрос «бутылкой по голове» предлагает целую коллекцию соответствующих видеозаписей, где разного рода экстремалы, преимущественно пьяные, демонстрируют на камеру разбитие бутылок о свою голову.
Понимаю. Согласен. Одно дело, когда себя, и другое – когда кого-то.
Имеем в виду не технический аспект, но нравственную проблему.
Так я же не спорю. Это был позор мой, и всю глубину его я осознал позже.
А в те секунды всё во мне подавлял ужас.
Феликс глядел на меня круглыми глазами, и я сейчас, годы спустя, вижу их, эти вытаращенные глаза, в которых мой собственный ужас переотражался помноженным на его не поддающуюся описанию ошеломлённость – чем-то невероятным и необъяснимым.
Крови не было, но голова была мокрой.
Мокрая голова, а он говорит-говорит-говорит:
– Это не считается, это не считается, это не считается…
Я не мог – как я мог? – я не мог этого сделать по множеству причин – да хотя бы потому, что он значительно старше меня и наверняка слабее. Услышав «это не считается», я чуть не поверил ему: всё хорошо, ничего не было. И тут же: нет, это не сон.
Я залепетал:
– Феликс Элеонорович, простите меня, Феликс Элеонорович…
Наверное, я сказал: «Это не я».
Ну не мог я, не мог!.. Это кто-то другой! (И верно, по большому счёту – другой, не я… я ли то был?..)
И тут он стал есть. Быстро-быстро поедать охотничьи колбаски одну за другой, держа двумя пальцами каждую…
Оттого, что он ел, молча, уставившись в тарелку, невероятно быстро, спеша, мне стало ещё страшнее. И я повторял «Феликс Элеонорович, Феликс Элеонорович» уже про себя, боясь повредить его горячечному аппетиту и не замечая, что перевираю отчество.
Вдруг он перестал есть и с полным ртом, не жуя, поднял глаза на меня, замер.
Если бы у меня был пистолет, я бы сейчас же при нём застрелился.
У меня было другое.
Дрожащими руками (не думая ни о чём!) я достал из сумки нетронутый пузырёк с эликсиром, отвинтил крышечку и, задрав голову, кося на него, насколько это возможно, взглядом, влил жидкость в себя – целиком, бульк за бульком.
На вкус она была никакой, разве что сладкой.
Так я покончил с собой. Наверное, только это мог означать мой поступок.
Ужас, читавшийся в его глазах, исходил теперь от него самого и только – ничего моего персонального в этих глазах больше не переотражалось.
– Это не считается, – сказал он.
И верно, я оставался живым и невредимым – пока.
Вошёл водитель.
– Это не считается, – обратился к нему Феликс, предупреждая сердитый вопрос, изобразившийся на лице вошедшего.
– У вас мокрая рубашка, Феликс Илларионович.
– Это не считается, – повторил Феликс.
Тут он вскочил и стремительно снял с себя рубашку, обнажив волосатый торс.
– Планы не меняются? – спросил водитель, обведя взглядом пол: лужа, осколки стекла…
– Высохнет, – ответил Феликс. – Где мой пиджак?
Пиджак висел на спинке стула.