Сергей Носов – Фирс Фортинбрас (страница 20)
Голова кружилась моя, что у того чижика-пыжика.
– Не сегодня, – сказал.
– Сегодня нельзя. И ещё. С тобой хочет встретиться Феликс.
18
Рассказать о нашем первом занятии (четыре месяца назад – то есть через годы и годы после описываемых событий)?
С. А. прочитал нам вводную лекцию, маститый писатель сразу тайны раскрыл, о чём опасно писать.
– Поймите меня правильно, в литературе запретов нет, и наши классики потому и классики, что преодолевали запреты. И всё же я обязан вас предостеречь от ложных и опасных движений. Просто есть зоны риска – когда может не получиться. Во-первых…
(Тут мы приготовились конспектировать.)
Во-первых, не надо писать о собственных творческих кризисах. Тема исчерпана до самого дна.
Во-вторых, не надо писать про то, как вы пишете, и в частности про то, как вы пишете то, что пишется вами в данный момент. Процесс описаний письма описан сонмом писателей. Хватит.
В-третьих, не вздумайте описывать свою писательскую среду, если даже у вас что-то есть ей подобное. Скучнее придумать нельзя ничего.
В-четвёртых, избегайте описывать путешествия, если, конечно, вы не работаете над путеводителем. Травелоги приелись.
В-пятых, не вызывайте искусственно у читателя жалость, не мучьте в своих сочинениях детей и животных ради определённых читательских эмоций. Да и просто сказать – избегайте сильных эмоций, битья посуды.
И кстати, это в-шестых, если ваш герой не человек, а животное – кот, собака, петух, крокодил, черепаха, медуза, ворона, ягнёнок, – ни в коем случае не пишите от первого лица, это очень банально.
И вообще оставьте в покое этих несчастных животных. Про них уже всё до вас написали… Это в-седьмых.
А также детей.
Больше того, это в-восьмых (или в-девятых?) – от первого лица избегайте вообще повествований, даже если ваше
В-двенадцатых: любовный треугольник – он всем надоел.
В-пятнадцатых: бойтесь попасть в зависимость от приёма.
В-девятнадцатых: остерегайтесь идей. Они способны подчинить себе художественную правду вашего сочинения. Иными словами, бойтесь тенденции.
В-двадцать вторых…
19
Плана у меня не было, думал разобраться на месте. А какой тут может быть план, когда надо лишь поговорить с человеком – успокоить, посочувствовать, похвалить, разделить печаль по случаю несовершенства мира, но и воодушевить по возможности, вдохновить, окрылить – как-то так в идеале… Интерес-то у меня, конечно, был свой (тут скрывать нечего), не хотел я закрытия сериала, да и к другим сценаристам на замену Марьяне, если таковые найдутся, заочно ощущал недоверие. Ясен пень, не сработаются они с Буткевичем. Про Феликса вообще молчу. Замыслы обоих относительно моей персоны – туман какой-то. Без Марьяны не прояснить. Она сможет. Ей ещё в радость пойдёт. Добросовестна и с фантазией, что ещё надо? Да то и надо одно – возвратить Марьяне интерес к работе и жизни.
То есть роль утешителя в этой конкретной жизненной ситуации мне казалась весьма заманчивой. Заманчивой – исключительно в творческом плане. Никаких иных побуждений за собой я не знал. Клянусь.
Нагрянул не то чтобы внезапно, но с посылом. То есть хочу сказать – с манифестацией неминуемости. Приехал к дому её и позвонил из телефона-автомата, сказал, что рядом оказался случайно, а не прийти ли мне в гости?
– Вас Буткевич послал?
Ответил дипломатично:
– И да и нет.
Вообще-то хорошая формула. Диалектичная и всепригодная. Всегда выручает, испытано.
Но требуется закрепить, нужна заклепка-эмоция:
– А Буткевич при чём? – С легкой досадой на недоверие.
И пока не нашла что ответить на лёгкую мою досаду, форсировал:
– Только не говорите, что сильно заняты. Я ненадолго. – И надо же, какая удачная мысль прямо по ходу пришла. – Я вам, – сказал, – колбасы принёс, ворованной! Для вас – бесплатно!
Засмеялась – вот и славно, удачно. Я бы и сам засмеялся на её месте.
Просила дать ей сорок минут на завершение каких-то там дел.
Позже мне сама сказала, что за эти сорок минут успела вымыть голову и высушить феном. И убрать комнату.
А я те сорок минут бродил по улицам. Купить палку колбасы не решился, хотя была мысль такая – оставаться последовательным до конца, – но нет, купил цветок, розу, а про колбасу, когда вошёл, сказал, что это пароль был и что здорово, что был он принят, потому что мы друг друга правильно поняли. Наверное, многозначительно звучит, но правду говорю, не было у меня никаких побочных замыслов. Просто хотел поддержать человека, и всё.
И у неё, говорила потом, ничего такого не было в голове, хотя голову мыла она, а не я.
Жила она в двухкомнатной квартире с попугаем, который, сама сказала, годился ей в отцы.
Попугай человеческих слов не знал, но мог напеть голосом две-три мелодии.
Принадлежал он ей на птичьих правах (да что же это у меня каламбуры всё с птицами!..). Но он был действительно не её, а подруги, как, впрочем, и вся квартира, которая, строго сказать, и не квартирой была, а мастерской – в то время ещё охотно давали в аренду мастерские от Союза художников за символическую плату, а подруга её, художник-керамист, едва получив мастерскую, уехала в Грецию, так что помещения эти были заставлены изделиями из керамики. Плюс попугай.
– Вот он, станок, на котором создаётся нетленка!
Это я про стол с компьютером.
Она спросила, буду ли кофе.
Сказала о себе, что кофеман.
Или кофеманка?
Тогда феминизмы в почёте не были. Не уверен, что и слово-то такое мы знали, другие были модны слова. Уж точно авторкой себя не называла.
Попугай, кстати, по удивительному совпадению, величался Кирюшей – без всякой связи с Марьяниным братишкой! Этак выходит, если он им обоим в отцы годится, наш Кирилл – Кирилл Кирюшевич в каком-то смысле, не так ли? Павлин – духовный сын попугая. Я тогда ей, конечно, этого не сказал. Напротив, пообщавшись с пернатым, сам обнаружил с ним родство, и точно духовное. Он мастер по гундосному завыванию в клетке, а я – тот, кто намычался уже сверх всякой меры, так никто, наверное, ещё не мычал на театральной сцене. Неплохой повод о себе высказаться. Ионеско и я. Или она «Стулья» тоже не читала?
Ей стало смешно.
– Зачем вы так, Никита? Всё я читала. Ну как я могла «Три сестры» не читать? Зачем вы себе это в голову вбили?
Не поверила, что я так могу думать.
Иными словами, попугай – это, значит, всегда есть тема для разговора. Гарант коммуникабельности.
Вот и сейчас я зацикливаюсь на попугае этом несчастным, всё о нём да о нём, потому что – а что тут ещё сказать? Да и сказать нечего. Случилось то, что случилось.
Короче, сначала всё было в рамках намечаемого. Разговор о всяком, с общими делами пока не связанном. Да вот о ручном попугае, с которым надо постоянно общаться, он привередлив, да о подруге-керамистке. Когда убежал кофе, варимый мне в джезве, она смешно выругалась и произнесла «извините», а я впервые разглядел черты её лица по-настоящему, с пристрастием, раньше они мне казались просто несколько грубыми – особенно крупный нос и эта костная часть под глазами (не знаю, как называется), чересчур, что ли, рельефная, отчего по первому впечатлению щёки могли показаться впалыми, – а теперь нет, всё было на месте, и всё со всем как-то правильно сопрягалось – потому, наверное, что лицо, особенно рот и глаза, было живым, и вообще от него веяло необъяснимо внезапным очарованием. Надо же, ей шла усталость! Я словно разглядел «изюминку», никак не связанную с веснушками, о которых у нас уже был с ней, помнится, разговор, сейчас я их не замечал вовсе. Подумал, что школьницей она была гадким утёнком, представил, что когда-нибудь старость покорит её нетипичные черты лица сразу и резко, быстрее, чем с другими случается это, – так мне показалось, – и тем легче сердце моё, пардон за клише, навстречу ей распахнулось – ну а как иначе сказать? – говорю, как умею.
Роль утешителя… Наверное, переусердствовал с этим немного. В силу заданной себе установки.
Разговор о работе пошёл, будто бы бывшей уже для неё. «Я не единственная, найдут кого-нибудь, без меня обойдутся». Ей надо было выговориться. Большую обиду на Буткевича накопила и на полумифического Феликса. Не могла простить Буткевичу то, что втянул её в эту авантюру. А я успокаивал: авантюра, по-нашему, есть приключение. Разве не интересно?
– Так он работать не даёт! Всё оригинальное рубит на ходу. Меня как верёвкой связали, только называют автором, а я не свободна, никакой не автор уже, я просто обслуга, «вот, Марьянушка, мы так решили, сделай из этого говна конфетку», а потом недовольны ещё, вмешиваются как хотят, а что хотят, сами не знают. Да пошли они…
Стала мне жаловаться на жизнь. А я ей – из солидарности.
А когда она братика вспомнила, взяла и расплакалась.
А чего братик? Жив он, здоров.
И у меня братик. Я ведь не плачу.
Я её обнял и по голове погладил. Так по голове и гладил её, по её вымытым для меня волосам. А она, уткнувшись лицом в мою рубашку, подаренную мне Риной на день рождения, всё «простите, простите» мне говорила. Ну в том смысле, что грузит меня. Терпеть себя заставляет. До последнего мы были на «вы».
Иногда, вспоминая характерные ситуации, я пытаюсь определить тот самый момент необратимости. Вот когда в этом случае черту перешли – когда она мне в рубашку лицом плакать уткнулась, надорвав моё сердце, или когда через минуту-две губы наши нашли друг друга?