Сергей Носов – Фирс Фортинбрас (страница 15)
А в четверг тоже случилась у нас неприятность по-своему неприятная, но в моральном уже, а не физическом измерении – тогда я узнал, что сделал ей вчера не тот подарок.
Дело не в сковородке. С этим порядок. Она мечтала о тефлоновой. Мечта сбылась.
Теперь понятно, что зря выкинули ту – старую советскую неповторимо чугунную.
Ладно, не потеря.
Просто все были чокнуты на этом тефлоне. Он появился у нас года четыре назад – с приходом рыночной экономики. Тогда у всех на слуху было: конкуренция, рынок, волшебное слово «монетаризм»… Чаяли победы рынка – на всех фронтах, включая культурный. Рынок – не рынок наконец победил. Хотя всё равно подгорало. Если без масла.
А через несколько лет мы узнаем, в чём вред этих покрытий. Сковородки-убийцы, даже так назовут в какой-то статье. Не знал я тогда про убийц, а то подсказал бы Марьяне.
Не в сковородке дело. Наоборот, в том, что она – вместо другого.
День рождения, короче.
Рина вечер со мной провести захотела – без гостей, только со мной.
В эти часы, почти до утра, мы как-то особенно принадлежали друг другу.
Ну и что я сделал неверно? Замечал по глазам, что всё верно, что делаю всё хорошо. Ай молоток! И всё же чего-то не сделал. А этого не увидел в глазах.
12
Буткевич торопился. Он должен был показать Феликсу пять серий сразу. Феликс принципиально не отсматривал материал, чтобы не стеснять творческую инициативу. И правильно делал. С нашей точки зрения – правильно. Сам-то он потом пожалел.
Две серии в неделю мечталось изготовлять Буткевичу. Он бы и три мог отснять, но всё упиралось в производительность Марьяны.
Эта злополучная сковородка стала материальным символом чего-то мною упущенного. Не помню, в каких выражениях утром в четверг дала мне понять Рина, что она ждала другого подарка. Другой кто-нибудь, знавший её похуже меня, мог бы легко купиться на преувеличенный восторг, каким она сопровождала приготовление глазуньи, но я-то сразу почувствовал какую-то каверзу, а когда я так и спросил «что-то не то?» – услышал до обидного весёлое «проехали». Сказать, что меня бесило это «проехали», будет слишком сильно, но да, оно всегда уязвляло, а в её устах почему-то особенно. Вот почему: потому что ничего преднамеренного я себе не позволял, чтобы услышать «проехали». Но вопрос о непреднамеренности, будь то поступка или даже его отсутствия (как в нашем случае), выносился за скобки этим «проехали». Это как сказать «забудь», только поставить не точку, а многоточие. Проехать проехали, только вот колея…
И эта грустная улыбка, с которой она – легко, как никогда прежде, – мыла мягкой губкой ею же самой вожделенную сковородку, выражала какую-то недосказанность. Понятно, я сделал подарок самому себе: теперь жарка картошки и приготовление яичницы будут напоминать ей о моей досадной ущербности. И что главное, она будет с этим напоминанием стоически, почти жертвенно мириться.
Впрочем, здесь я ошибся: проехали, но далеко не уехали. Что значит это «проехали», я узнал от неё уже вечером (действительно за жаркой картошки).
А до того ничего не предвещало никаких объяснений.
Вечером мы даже потащились на представление. В полусамодеятельном театре на два десятка мест один наш знакомый демонстрировал себя в моноспектакле по рассказу Фёдора Сологуба – мне не понравилось. Ей тоже. Я знаю, что ей не понравилось, но всё же она мне возражала потом, и с одной целью: хотела в бесчувственности упрекнуть, в рационализме, да просто в чём-нибудь.
Вернулись домой, а нас в коридоре сосед встречает.
– Приходил один, принёс – про колбасу. Там тебе на кухне у раковины.
Это значит, он положил на наш стол, который, всё верно, на кухне у раковины (его стол у окна), – ну я пошёл на кухню посмотреть, что он там положил; взял. Всё правильно. Роль. На завтра.
Только ещё короче, чем прежняя.
И снова я приношу ворованную колбасу.
Даже соседа позабавило моё амплуа – не сумел удержаться, чтобы не признаться в своём любопытстве.
Ещё не было одиннадцати, решил позвонить Марьяне.
– Как дела, Марьяна? Не разбудил? Нет ли у автора ощущения, что сюжет пробуксовывает?
– Вы про своё, как понимаю? Опять роль плохая?
– Просто подумал, вдруг забыли. Всё это в предыдущей серии было.
– Почему я должна перед всеми оправдываться? Что вам не нравится? Пятая серия, вы у меня сюжетообразующий элемент. Расслабьтесь.
– Я и в четвёртой был таким же.
– Ничего подобного. Там, в четвёртой, к Мих Тиху пришли, а здесь в другой дом, если вы не заметили.
(Другой дом снимался в той же квартире Хунглингера, но в другой комнате.)
– Да, – говорю, – это существенно. Я заметил.
– Хотела вас не использовать в пятой, всё равно идей нет, но надо связочку сделать, как-то этим Денисовым сообщить, что умер знакомый, – и чтобы показать их реакцию. Ну вот вы и понадобились. Печальную весть принесли.
– Марьяна, там этого нет у меня.
– Как нет? Есть. Но вы на заднем плане появляетесь. Зритель по прошлой серии знает, что вы ворованную колбасу продаёте, а тут ремарка: «Говорит что-то». Вас показывают, как вы говорите что-то. В дверях. Вы ушли, а Зоя идёт в комнату, а Вера Степановна её спрашивает: «Опять ворованную колбасу принёс?» А Зоя говорит ей: «Кирилл умер». Реакция.
– Понятно. Умер всё-таки… Пришёл на съёмку? Сломался?
– Конечно, нет! Без него обошлись. Умер за кадром.
– И что – даже тело не предъявили?
– Всё за кадром. Вычеркнула я Кирилла – и живого, и мёртвого. Только в разговорах остался. И знаете, так лучше, гораздо лучше. Меньше внимания к себе привлекает.
Я сказал, что это правильно. Тузенбаха вынос тела тоже предполагался прямо на глазах публики, это по первоначальному плану, а в конечном итоге о гибели Тузенбаха просто отдельной репликой сообщается.
– Какого ещё Тузенбаха? – спросила Марьяна.
– Ну, барона Тузенбаха – в самом конце пьесы.
– Какой ещё пьесы?
– «Три сестры», – сказал я.
И озадаченный долготой паузы, счёл правильным уточнить:
– «Три сестры», Чехова.
– Ну да, – согласилась Марьяна.
– Тузенбаха застрелил Солёный. Дуэль была.
– Вы это помните?
– А вы нет? И это тоже? «В Москву, в Москву, в Москву!»
– Да кто же это не помнит?
«Ты не помнишь», – хотел сказать. «А читала?» – но зачем спрашивать, когда и так ясно: не читала она «Три сестры». Даже не знает про что там.
Но должна была бы видеть постановку какую-нибудь! Не могла же не видеть? Да тогда только все и говорили о спектакле Някрошюса!.. По телевизору показали…
Истинный драматург мнит себя реформатором театра. Он в театр не ходит. Спектаклей не смотрит. Пьес не читает. Я понимаю. Кроме своих.
Но как же так – я и сейчас не могу успокоиться, – у нас предмет был «История театра», я не драматург, а читал и то, и другое, и десятое, но она, она драматург! – её пьеса в театре идёт, и не знает, кто такой Тузенбах и что с ним случилось. Фантастика! Драматург – и «Три сестры» не читала? А «Дядю Ваню» читала? А «Чайку»?
– Никита, вы не представляете, как я устала. Сто раз пожалела, что подписалась на это мыло.
– Ну так бросьте, кто не даёт?
– Легко сказать «бросьте». Без меня всё развалится. Всё на мне завязано. А им не понять. Не понимают, какая каша в моей голове. Каша, каша, каша перловая!
Она отчётливо всхлипнула.
– Вам надо выспаться, – посоветовал я.
– Ладно, – сказала Марьяна, – спокойной ночи. Антон Палыч – не совсем мой театр.
Повесив трубку, я ещё стоял у аппарата с минуту (телефон, напоминаю, это был такой аппарат стационарный; у нас он стоял на тумбочке). Всё не мог представить, как она, драматург, смогла обойтись без Чехова. Но ведь на наш студенческий «Вишнёвый сад» она приходила и даже меня запомнила в роли Фирса (а как не запомнишь, когда у меня рост такой!)…
Вспомнил её слова о великих пьесах – что их можно пересчитать на пальцах. Наверное, одной руки, имела в виду. Ну конечно, больше пяти ей не назвать. Ладно, десять – десять великих читала. «Три сестры» к ним не относятся?