Сергей Лукьяненко – Спасти человека. Лучшая фантастика 2016 (страница 77)
– Обо всем. О войне в первую очередь.
– О войне, – повторяет живой вслед за Анкой. – Война три года назад закончилась.
– Что?! – Уцелевшим манипулятором я отодвигаю Анку в сторону и корпусом подаюсь к живому. – Что значит закончилась?
– То и значит. Воюющие стороны подписали мирный договор.
– А как же… А как же мы?
Он начинает рассказывать, у меня от его слов идет кругом уродливая, квадратная, набитая электроникой голова с титановой черепной коробкой по центру.
Три года назад военные действия закончились. Мы – остались. Заключенные в металлические оболочки и обреченные на существование мертвецы.
Перед разумным, добрым, вечным человечеством встал вопрос, как поступить с десятками миллионов остановивших войну недолюдей. И в особенности с большинством из них, умеющих лишь одно – уничтожать себе подобных. Три года этот вопрос безуспешно дискутировался правительствами доброй сотни стран. Человечество раскололось на две части. На гуманистов, призывающих признать нас людьми и взять на себя заботу о нас со всеми вытекающими и крайне неблагоприятными последствиями. И на рационалистов, убеждающих признать нас не людьми и потенциальной угрозой для человечества, а потому немедленно уничтожить.
Мы находились в неведении – все, от рядового до генералиссимуса. Мы продолжали держать оборону от не собирающегося атаковать врага и уничтожать отчаявшихся смертников, которым блок самосохранения не позволял покончить с собой самостоятельно.
Так продолжалось до тех пор, пока рационалисты не одержали победу. Договор о тотальном сокращении биомеханического оружия был подписан ведущими державами и принят к немедленному исполнению. Таким образом, наша участь была решена: освободившееся от бремени человечество вздохнуло свободно.
– Это все? – спрашивает Сержант, когда штатский наконец умолкает.
– Все. Как вы поступите со мной?
– Надо найти коммуникатор, – говорит Анка. – Наверняка какие-то средства связи уцелели. Пускай за ним прилетают, забирают его. Он, собственно, ни в чем не виноват.
– Точно, – соглашаюсь я. – Мы тоже не виноваты.
Я вскидываю уцелевшую конечность. Лазерный луч разваливает штатского пополам.
– Игорь.
– Да, милая?
Год прошел, прежде чем я научился выговаривать это слово. Мы живем… Мы не живем в бывшем убежище, в паре километров от уцелевшего склада. Батарей хватит тысяч на пять эдак лет.
Сержант ушел, мы не знаем куда. Он не вернулся, мы не знаем откуда. А мы продолжаем не жить.
Для чего мы не живем и сколько еще захотим не прожить, мы не ведаем. Впрочем, людям это неведомо тоже, а мы не люди, и, значит, нам проще.
Однажды Анка сказала, что мы, наверное, любим друг друга. Поначалу мне ее слова показались кощунственными, затем я некоторое время считал их постыдными и срамными. Потом привык: мы – мертвые, неживые. А значит – те, что сраму не имут.
Вячеслав Бакулин
Печеньки
Низкое небо похоже на вылинявшую, измочаленную джинсу, которую покрывают жирные от копоти пятна туч. Грязно-серую. Всегда серую. С тех пор как это началось, Юлька ни разу не видела, чтобы небо было другого цвета. Ни рассветов, ни закатов. Ни солнца, ни звезд. Нет даже птиц. Точнее, птицы раньше еще попадались. Теперь уже нет. Ведь птица – даже дохлая – это еда. А с едой нынче напряженка. Хотя с чем ее нет? Только с безнадегой.
До эпидемии Юлька никогда не задумывалась о том, какого цвета безнадега и есть ли у нее вообще цвет. Теперь она знает наверняка – есть. Цвет безнадеги – серый.
Иногда из туч идет дождь – крупные, тяжелые и совсем непрозрачные капли, оставляющие на коже маслянистый след. Даже после кипячения эта вода мутная, с неприятным привкусом – горьковато-соленым, железистым. А в последнее время зачастил мокрый снег, такой же жирный. Как будто сидящий где-то там, выше туч, бог слегка подмораживает влажный пепел и меланхолично сыплет его на мир.
В бога Юлька не верит. В первые дни после она несколько раз пыталась вспомнить какую-нибудь молитву. Тогда многие пытались молиться. Кто-то – отчаянно, громко, с надрывом. Напоказ. Кто-то – чуть слышно, едва шевеля запекшимися губами. Кто-то и вовсе молча. Только вот результат у всех был один и тот же, и Юлька скоро бросила это гиблое дело. Да и не так уж много вспоминалось, если честно, – в ее семье, несмотря на фамилию Рождественские («чисто поповскую», как утверждает Макс), к религии относились совершенно равнодушно. «У нас с богом нейтралитет, – говорил, бывало, Юлькин отец, усмехаясь. – Я не трогаю его, а он – меня». Кажется, отец считал это весьма остроумным. «Ну что ты болтаешь всякие глупости при ребенке?» – слегка хмурилась при этих словах мама и осуждающе качала головой, но и только. Конечно, была еще баба Катя, но Юлька ее почти не помнила. Она умерла, когда внучке было то ли шесть, то ли семь. Тихо, во сне. Иногда Юлька ей отчаянно завидует.
«Бо-оммм! Бо-оммм! Бо-оммм!» – раздается слева. Юлька даже не поворачивает голову. Привыкла. Это колокол из церкви посреди сквера. Раньше он звонил трижды в день, в одно и то же время: в шесть утра, в полдень и в шесть вечера. Потом на какое-то время замолчал. А потом снова начал, уже бессистемно. Макс говорил, двое каких-то пришлых мужиков однажды залезли на колокольню, избили старенького священника, а потом раскачали на руках и сбросили на асфальт. И хотя в бога Юлька не верит, но отца Серафима почему-то было очень жалко. Подумаешь, звонил иногда. Зато безобидный, и церковь его со светящимися окошками всегда была хорошим ориентиром в темноте. Теперь, проходя вечером через сквер, приходится включать фонарик, а колокол звонит сам собой. От ветра, наверное.
Макс заболел две недели назад. Еще вчера, кажется, шутил, смеялся, убеждал Юльку, что они, мол, фартовые – раз не «запаршивели» до сих пор, значит, пронесло. А потом Юлька заметила, что Макс украдкой почесывает шею под свитером, когда думает, что она не видит. И потеет, хотя в их подвале никогда не было жарко, сколько тряпья на себя ни наматывай. Еще через день Макс вернулся с «охоты» уже через пару часов. Едва переставляя ноги, прохрипел: «Ох, мать, чё-то мне кисло!», потянул с плеча лямку пустого рюкзака и вдруг повалился назад. С тех пор он почти не приходил в себя – то метался на постели, что-то невнятно бормоча, то сгибался, сотрясаемый сухим лающим кашлем, то просто лежал, как мертвый, и зубы его едва слышно постукивали, а тело, уже сплошь усыпанное сине-красными язвочками, сотрясала мелкая дрожь. А еще он почти ничего не ел. Даже своего любимого консервированного толстолобика в томатном соусе, банку которого отчаявшаяся Юлька выменяла у Палыча из продмага на соседней улице. Выменяла по совершенно грабительскому курсу – две банки сгущенки и почти полная зажигалка в придачу, но старый охранник (ныне – главный богач квартала) живо смекнул, что девчонку здорово припекло. У Юльки же не было ни времени, ни сил, ни желания торговаться. Все мысли были только о беззащитном Максе, который остался в подвале совершенно один.
К концу недели Юлька окончательно перестала понимать не только какой сегодня день, но и даже какое время суток на улице. Кажется, закончилась пища, в приспособленной под печку микроволновке со снятой дверцей догорали последние дрова. В подвале было адски холодно и здорово воняло – на то, чтобы обмывать Макса или менять на нем одежду, превратившуюся в коросту из-за рвоты и нечистот, просто не было сил. С другой стороны, насколько Юлька знала, все жертвы эпидемии умирали самое большее через пять-шесть дней, а Макс все жил, поэтому девушка не теряла надежды. Правда, теперь она не решалась покинуть подвал даже на несколько минут, словно знала: как только Макс останется один, он перестанет бороться. Сдастся. Бросит ее один на один с мертвым городом.
– Юль! Юууль! Ю-ля! Мать, ну ты чё, оглохла, в натуре?
Юлька с трудом разлепляет глаза, борясь с желанием придержать веки пальцами. На столе у постели тускло светится закопченная керосиновая лампа – по мнению Макса, самая его драгоценная добыча («Хавчик чё? Тьфу! Его в городе пока что полно. Главное – знать, где искать. А вот керосинку годную в современном мегаполисе искать задолбаешься, факт!»). Ее тусклый свет выхватывает из окружающей темноты землистое лицо Макса, прислонившегося головой к стене. Растягивая губы в жутковатой улыбке, любимый произносит почти нараспев:
– Слышь, мать! Переходи на сторону зла?
– Чего? – переспрашивает обалдевшая Юлька.
– На сторону зла, мать. У нас есть печеньки. Не забыла еще, что такое печеньки?
Юлька мотает головой, глотая слезы радости. Макс не умер! Ему лучше! Он будет жить! А ведь она так боялась уснуть. Боялась, что Макс решит – она ушла, и уйдет сам.
Но он не ушел. Он смотрит на нее, как умеет смотреть только Макс, – слегка наклонив голову, так что блестящая густая челка закрывает левый глаз, улыбается и говорит:
– Не забыла. А вот я – забыл. Хочу вспомнить – и не могу. Обидно, мать. Ты не представляешь, как обидно! На стороне зла у всех есть печеньки. У всех, кроме меня!
И тут Юлька понимает: если она немедленно, сейчас, сию же секунду не побежит и не принесет любимому печеньку, Макс умрет.
Она вскакивает и лихорадочно начинает кидать в рюкзак все, что в этом подвале представляет хоть какую-то ценность. Макс следит за ней и одобрительным кивком отмечает каждый предмет: