Сергей Лукьяненко – Настоящая фантастика 2018 [антология] (страница 15)
Так, в один из дней, а точнее, ночей (в тот период я с головой погрузился в подготовку всероссийской стачки, с которой связывали большие надежды), когда мне часто далеко за полночь приходилось возвращаться домой, я вдруг обнаружил, что могу запросто уходить от любой самой изощренной слежки филеров, которыми кишели рабочие окраины.
Поначалу я списал это на низкую квалификацию агентов охранки, но последующие, уже целенаправленные эксперименты, которые с некоторым риском для себя поставил, подтвердили вполне — ни один филер не замечает меня, даже если я в полном одиночестве двигаюсь по освещенной улице. Они безразлично скользят по мне взглядами из подворотен, но затем столь же равнодушно остаются на месте, не делая попыток пристроиться в затылок.
Конечно, это было полезное умение или внезапно открывшийся дар, природу которого я затруднялся объяснить с научной точки зрения. Но дальше — больше. Более общественно полезные дарования стали открываться во мне во время кружков, организованных нами для рабочих, которые проявляли интерес к самообразованию. Подобные кружки имели особую популярность в то время и носили почти легальный характер, ибо изрядно пошатнувшийся царизм посчитал, что они помогут отвлечь посещающих их пролетариев от революционного движения. Я старался затрагивать на занятиях максимально широкий круг тем, рассказывая товарищам о последних достижениях в естествознании, об истории, литературе, театре. А когда во время беседы о Некрасове один из рабочих, смущаясь, признался, что тоже кое-что чиркает на бумажке, как он выразился, и после уговоров согласился это прочитать, я, слушая его неумелые стихи, вдруг подумал: марксистское движение чересчур сосредоточилось на экономических вопросах и вопросах организации революционного движения, выпустив из виду задачу создания истинно пролетарской культуры.
Это могло показаться совпадением, но именно в тех кружках просвещения, где мне доводилось проводить занятия, количество регулярно посещающих разительно увеличивалось, а сами рабочие проявляли столь живой интерес к творчеству, что впору организовывать секции литературного и иного художественного самовыражения. Рабочие с удовольствием зачитывали свои рассказы и стихи, приносили карандашные наброски и даже написанные красками картины, начиная от зарисовок фабричной жизни и заканчивая чудесными деревенскими пейзажами. Кое-какие рассказы, очерки и стихи я отправлял Горькому, в литературные журналы и альманахи. Общаясь с товарищами, которые также вели просветительские кружки, я неизменно сталкивался с искренним изумлением — у своих подопечных они столь массового взрыва пролетарского творчества не отмечали. Нет, и у них попадалось один-два самородка, которые пытались сочинять в стихах или прозе, что-то рисовали, но это не выходило за рамки первых неумелых поделок, которые даже со скидкой на то, кто являлся автором, вряд ли стоило представлять на суд даже весьма невзыскательных читателей.
В какой-то степени я ощущал себя доктором Фаустом, которому в ходе алхимических трансмутаций удалось открыть чудодейственный философский камень, пробуждающий в тех, кто к нему причастился, неиссякаемый источник творчества.
Но как у каждого Фауста имелся свой Мефистофель, так и у меня вскоре возник темный альтер эго.
3. Поэт железного удара
Но прежде, чем познакомить читателя моих посмертных записок с тем, кого я назвал Мефистофелем, может, чересчур польстив ему (то, что и он обязательно пробежит хотя бы беглым взглядом мною написанное, сомневаться не приходится), хочу очертить круг занятий, которым уделял все больше и больше времени. Так сложилось, что мои идеи создания пролетарской культуры и достижения культурной гегемонии пролетариата над культурой буржуазной как главного условия победы революции встретило в штыки подавляющее большинство товарищей по партии. Не желаю даже теперь выносить сор из партийной избы, когда накал споров давно утратил всяческий жар, иных действующих лиц тех событий уже нет, а те далече, однако отмечу — из-за разногласий мне пришлось выйти из руководства партии, а затем и вовсе свести к минимальному минимуму партийные обязанности.
Я полностью сосредоточился на науке. В какой-то степени ощущал себя титаном Возрождения, ибо к тому моменту освоил огромный массив современных знаний из различных областей естествознания, экономики, социологии, философии. И вновь испытал последствия странного дара, который преподнес мне Мэнни: не было такой книги, теории, философской системы, которую я не усваивал не только удивительно быстро, но и проникал в такие глубины, где ясно различал ее достоинства и недочеты. Но, пожалуй, самое важное — я окончательно укрепился в понимании того, что разделение наук — вынужденная необходимость, результат неспособности отдельного индивида охватить науку во всей ее целостности и единстве.
Именно тогда и зародилась идея эмпириомонизма — философской системы, которая послужит фундаментом тектологии, организационной науки, призванной вооружить человечество действенным инструментом синтетического познания и преображения бытия. Изложенная мной система эмпириомонизма произвела тягостное впечатление на товарищей по партии и стала объектом жесточайшей критики со стороны Ленина. Впрочем, ему не откажешь в проницательности, ибо причиной яростных нападок, которые он затем систематизировал в ответном труде «Эмпириомонизм и эмпириокритицизм», являлось то, что Ленин увидел в моей системе угрозу той стройной схеме марксизма, которую он столь догматически утверждал.
Вслед за Марксом он придерживался глубочайшего убеждения — исключительно экономический базис общества определяет то, что в марксизме именуется надстройкой — сложнейший комплекс культурных и социальных феноменов. А потому задача революции — изменив базис, изменить вслед за этим и надстройку. Пролетарий не нуждался ни в творчестве, ни в какой-то особой пролетарской культуре, которую он должен творить собственными руками. Даже наоборот, чем необразованнее он был, чем в более глубокое невежество его ввергал хищный российский капитализм, тем более благодатной средой для догматов марксизма он становился. Пролетарий должен верить в марксизм еще истовее, чем до этого верил в бога. Я же замахнулся одарить пролетария искрой истинного знания. Я покусился на священный олимпийский огонь марксизма, единственным хранителем и жрецом которого назначил себе быть Ленин.
Да извинят автора этих записок за то, что посвящает изрядную их часть перипетиям времен почти мифических, ибо история распорядилась так, что я оказался неправ и восторжествовала линия большевиков, возглавляемых В.И. Лениным. Хотя даже сейчас я не уверен, что социализм в той версии, провозвестником которой он являлся, — всерьез и надолго. Мне хотелось бы сказать: история рассудит, ибо буржуазная культура захлестнет нас с головой в третьем-четвертом поколении страны Советов. Я предвижу, с какими трагическими последствиями придется столкнуться тем, кто с неменьшим энтузиазмом примется за контрреволюцию, за демонтаж социалистического наследия. Вслед за Золотым веком социализма неминуемо придет Век Железный. Однако в нашем с Лениным противостоянии возникла третья сила, и я все больше убеждаюсь, что стал невольным проводником таких сил и стихий, о существовании которых не подозревал. Два титана сошлись в схватке за право одарить человечество своей версией всеобщего счастья, но явился хитроумный герой и низверг титанов в Аид.
Имя герою — Гастев. Или, как его называли товарищи по кружку, Поэт Железного удара, по тому стихотворному сборнику, который он издал за свой счет.
И ничто не предвещало его фантастического возвышения, ибо что касается партийной деятельности, то здесь личностью он являлся вполне заурядной, членом одного из моих кружков, а затем и участником школы на Капри, которую мы организовали для рабочих при поддержке Буревестника революции. Со мной Гастева роднила та форма чахотки, которой он долго и мучительно страдал, порой вынужденно покидая занятия, ибо не мог унять кровавый кашель. Уже тогда я занимался изысканиями в области влияния крови на физиологические параметры организма и провел ряд экспериментов, подтвердивших мои гипотезы. Учитывая собственное чудесное исцеление от туберкулеза, я предложил Гастеву попробовать излечиться через вливания моей крови в его охваченный болезнью организм.
На мое предложение принять участие в некоем медицинском эксперименте (подробности я до поры не открывал) Гастев немедленно согласился, понимая ограниченность отпущенного ему болезнью срока. К тому же он скрывался от охранки, ибо находился в бегах, а потому, будучи схвачен и препровожден в Туруханский край, имел все шансы именно там окончить свою жизнь. Кому, как не мне, понимать эту жажду продлить свое существование вопреки пожирающей изнутри болезни! Ожидание казни не кажется столь мучительным, ибо осознаешь ценность жертвы своей жизнью ради блага народа, но здесь, на смертном одре, тебя гложет совесть за бездарно прожитые месяцы и дни, когда твоя воля уже не в силах противостоять болезни.
Я привел Гастева в лабораторию, которую немногие из товарищей видели, ибо посвящал в свои изыскания в области изучения свойств и феноменов крови как можно более узкий круг людей, так как господствующие религиозные предрассудки и разгул церковного мракобесия вполне могли навести на неприметное полуподвальное помещение каких-нибудь черносотенцев, печально знаменитых своими погромами. Как не вспомнить процесс над Бейлисом и прочие измышления по поводу крови христианских младенцев! Мне хотелось посвятить Гастева в подробности предстоящей трансфузии, показать собранный по моим чертежам аппарат, ознакомить с опытами, которые я провел. Такое знакомство уняло бы беспокойство Гастева в преддверии эксперимента. Однако волновался я напрасно. Внимательно выслушав меня и осмотрев приборы, он без лишних слов выразил готовность немедленно приступить к делу.