реклама
Бургер менюБургер меню

Сергей Кубрин – Между синим и зеленым (страница 27)

18

И Гриша тоже смеется.

Мать ждет, пока я наговорюсь, исполню отцовскую прелюдию. По лицу вижу, дела так себе. В саду, наверное, что-то не прокатило. Может, им денег предложить. Сейчас кругом одни деньги.

– Как прошло?

– Все хорошо, – говорит мама. Сама в глаза не смотрит, все наверх, по сторонам. Губы жмет без конца – первый признак, что-то случилось.

– Ты чего? – спрашиваю.

– Да тут… – бросит обмылок слова и молчит.

– Мам! Ну я все вижу, говори, а?

– Да отец, – не выдерживает, – отец… – вздыхает опять.

– Приехал, что ли?

Машет рукой – да какой там приехал.

И правда, разве может приехать, если не приезжал столько лет. Странное дело, не думаешь о человеке и, может, совсем перестал понимать, что был когда-то, а тут услышишь невнятное и когда-то привычное «отец» и поймешь, что человек всегда рядом.

– А чего же?

– Да умер, – шепчет, – отец умер.

Гриша возится с лужей, копошит палкой густую грязь и все ждет, пока бабушка или я скажут – нельзя. Но мать молчит, а я думаю, что делать.

– А ты как вообще…

– Да позвонили. Представляешь, взяли и позвонили. Такое дело. Я бы тоже позвонила.

– Ну да.

Поэтому нужно теперь как-то, я даже не знаю, что же тут и как…

– Поедешь? – спрашиваю и теперь сам не смотрю в глаза. Наблюдаю за жижей, та стекает с палки, и Гриша весь уже в грязи.

Мать кивает и, сдерживая подступающую к горлу волну, за которой должны появиться слезы, подтверждает: «Надо».

– Надо ехать, сынок. Все-таки родной, ну как иначе.

Она молчит, а я понимаю, о чем она так яростно молчит. И ярость эта на глазах преображается, и вот уже не ярость вовсе, а настоящая прежняя любовь, в которой прощение и смирение, а значит, победа и свобода. Ну да, бросил (сколько лет прошло, сколько мне тогда было). Ну да, не звонил, приезжал ли… да, вроде приезжал. Помню то первое сентября, когда появился. А больше ничего не помню.

Но мама-то помнит больше. Я даже не спрашиваю, отчего он умер. Не знаю, и знать не хочется.

– Когда?

– Завтра уже. Гришу взять не смогу. Не до этого.

– Да и не надо Гришу. Кто он для Гриши?

– Ну вот.

– Нет, никто. И звать никак.

– Не начинай. Я тебя прошу. Пожалуйста, – просит мать, и тут я, конечно, бессилен.

– Извини, я не должен.

Гриша бьет палкой по луже, брызги летят во все стороны. На вынужденном автомате я произношу многозначное «Гриша», без единого намека на воспитание – так, чтобы хоть слово прозвучало. И сын прекращает колотить грязь.

– Папа, я у тебя останусь? Да? – хлопает в ладоши, подбегая. Он все еще держит палку, норовит резануть ею воздух, в котором разглядел врага.

– Да, по ходу у меня… Ты это, палку брось.

Гриша кобенится, и даже «ну, папа» не спасает. Я повторяю, и Гриша сдается. Палка летит далеко-далеко, почти до самой проезжей части. Откуда столько сил у этого мальчика.

– Справишься с ним? Я понимаю, ты дежуришь. Но куда вот теперь.

Гриша, конечно, не входил в мои суточные планы. И можно было козырнуть чем-то вроде «это невозможно», «нам не разрешают» или «возьми Гришу с собой», но, посмотрев на мать, потерянную и пусть не убитую, но тронутую горем, я согласился. Что мне оставалось делать.

– Да, – говорю, – Гриша, сегодня я покажу тебе, где работаю.

– Ура-а-а-а-а-а! – кричит Гриша. И снова мчится к луже.

Мать со всем соглашается. И деньги, говорит, есть. И чувствует себя хорошо. Я все-таки сую немного, не надо, говорит, ты не обязан.

– Ему не обязан. А тебе – да.

– Перестань.

Иди, говорит мама. Стоишь тут в форме, красуешься со мной, глупой. Иди. Какой ты у меня красивый.

Матери нужен повод, чтобы разрыдаться. Если уж расплакаться – только от счастья и гордости. И вроде плачет уже. А я не могу эти слезы принять, потому что плачет из-за отца. Она всегда из-за него рыдала.

И вот уже развернулась и почти зашагала к остановке, как встала вдруг. Обернулась и смотрит. Смотрит и молчит. Я-то понимаю, должна спросить. Или я сам должен сказать, что не поеду. Ей спрашивать не хочется, мне – копошиться в пережитом.

Гриша по колено уже в грязи, благо – сапоги резиновые. И без них, что с ними.

– Мам, – говорю, – иди. Опоздаешь. Не ближний свет.

– Ага, – отвечает, – я поняла. Да, нужно.

– Позвони, – кричу. Хватаю Гришу за капюшон, добавляя избитое «поросенок». Смеется, ничего не понимает.

Мы входим в отдел, и Гриша вовсю уже таращится по сторонам. Вон повели колдырей в КАЗ, вон задержанные в кольцах матерят больную жизнь, клянутся расправой.

– Пап, а чего это он? – спрашивает Гриша, глядя на бьющегося в припадке районного бездаря. Сейчас тот запустит пену изо рта в лучших традициях эпилептического припадка и станет колотить ногами о дощатый прогнивший пол – так, что доски почти провалятся.

– Не смотри туда.

– Почему?

Я провожу Гришу через турникет. Дежурный кивает, типа, твой, что ли? Мой, говорю.

Эпилептик визжит, а Гриша все пялится.

– А-а-а, смотрите, – рычит жулик, – малого загребли. Мусора малого накрыли.

– Пап, – не может успокоиться он, – смотри, пап.

– Дежурный, – ору, – да заткните вы его!

– Водки?

Услышав заветное, припадочный молкнет. Гриша идет за мной и все повторяет:

– Ну ничего себе. Вот ничего же себе.

Мы поднимаемся по лестнице, и каждый, кого встречаем, улыбается. Кто-то отдает Грише служебное приветствие: здравия желаю, все дела. Девочки из ПДН треплют за щеки, ух, какой хомячок. Кажется, я сам краснею, будто не Гришу, а меня щекочут эти молодые женские руки.

Заходим в кабинет. Гнусов говорит по телефону. С моим появлением, видимо, пропадает мобильная связь, тот кричит в трубку пустое «Алло!» и еще раз «Алло-алло», но никто не слышит Гнуса. И я не хочу ни слышать, ни разговаривать.

Один Гриша, воспитанный мальчик, чуть слышно выдает «здравствуйте» и вот уже сам краснеет.

Гнус лыбится, хоть кто-то с ним разговаривает в этом кабинете. Протягивает Грише мощную пятерню. Я толкаю сына – поздоровайся, ну, и Гриша, отворачиваясь, жмет руку.

– Хочешь конфет? – суетится Гнусов.