Сергей Кубрин – Между синим и зеленым (страница 27)
И Гриша тоже смеется.
Мать ждет, пока я наговорюсь, исполню отцовскую прелюдию. По лицу вижу, дела так себе. В саду, наверное, что-то не прокатило. Может, им денег предложить. Сейчас кругом одни деньги.
– Как прошло?
– Все хорошо, – говорит мама. Сама в глаза не смотрит, все наверх, по сторонам. Губы жмет без конца – первый признак, что-то случилось.
– Ты чего? – спрашиваю.
– Да тут… – бросит обмылок слова и молчит.
– Мам! Ну я все вижу, говори, а?
– Да отец, – не выдерживает, – отец… – вздыхает опять.
– Приехал, что ли?
Машет рукой – да какой там приехал.
И правда, разве может приехать, если не приезжал столько лет. Странное дело, не думаешь о человеке и, может, совсем перестал понимать, что был когда-то, а тут услышишь невнятное и когда-то привычное «отец» и поймешь, что человек всегда рядом.
– А чего же?
– Да умер, – шепчет, – отец умер.
Гриша возится с лужей, копошит палкой густую грязь и все ждет, пока бабушка или я скажут – нельзя. Но мать молчит, а я думаю, что делать.
– А ты как вообще…
– Да позвонили. Представляешь, взяли и позвонили. Такое дело. Я бы тоже позвонила.
– Ну да.
Поэтому нужно теперь как-то, я даже не знаю, что же тут и как…
– Поедешь? – спрашиваю и теперь сам не смотрю в глаза. Наблюдаю за жижей, та стекает с палки, и Гриша весь уже в грязи.
Мать кивает и, сдерживая подступающую к горлу волну, за которой должны появиться слезы, подтверждает: «Надо».
– Надо ехать, сынок. Все-таки родной, ну как иначе.
Она молчит, а я понимаю, о чем она так яростно молчит. И ярость эта на глазах преображается, и вот уже не ярость вовсе, а настоящая прежняя любовь, в которой прощение и смирение, а значит, победа и свобода. Ну да, бросил (сколько лет прошло, сколько мне тогда было). Ну да, не звонил, приезжал ли… да, вроде приезжал. Помню то первое сентября, когда появился. А больше ничего не помню.
Но мама-то помнит больше. Я даже не спрашиваю, отчего он умер. Не знаю, и знать не хочется.
– Когда?
– Завтра уже. Гришу взять не смогу. Не до этого.
– Да и не надо Гришу. Кто он для Гриши?
– Ну вот.
– Нет, никто. И звать никак.
– Не начинай. Я тебя прошу. Пожалуйста, – просит мать, и тут я, конечно, бессилен.
– Извини, я не должен.
Гриша бьет палкой по луже, брызги летят во все стороны. На вынужденном автомате я произношу многозначное «Гриша», без единого намека на воспитание – так, чтобы хоть слово прозвучало. И сын прекращает колотить грязь.
– Папа, я у тебя останусь? Да? – хлопает в ладоши, подбегая. Он все еще держит палку, норовит резануть ею воздух, в котором разглядел врага.
– Да, по ходу у меня… Ты это, палку брось.
Гриша кобенится, и даже «ну, папа» не спасает. Я повторяю, и Гриша сдается. Палка летит далеко-далеко, почти до самой проезжей части. Откуда столько сил у этого мальчика.
– Справишься с ним? Я понимаю, ты дежуришь. Но куда вот теперь.
Гриша, конечно, не входил в мои суточные планы. И можно было козырнуть чем-то вроде «это невозможно», «нам не разрешают» или «возьми Гришу с собой», но, посмотрев на мать, потерянную и пусть не убитую, но тронутую горем, я согласился. Что мне оставалось делать.
– Да, – говорю, – Гриша, сегодня я покажу тебе, где работаю.
– Ура-а-а-а-а-а! – кричит Гриша. И снова мчится к луже.
Мать со всем соглашается. И деньги, говорит, есть. И чувствует себя хорошо. Я все-таки сую немного, не надо, говорит, ты не обязан.
– Ему не обязан. А тебе – да.
– Перестань.
Иди, говорит мама. Стоишь тут в форме, красуешься со мной, глупой. Иди. Какой ты у меня красивый.
Матери нужен повод, чтобы разрыдаться. Если уж расплакаться – только от счастья и гордости. И вроде плачет уже. А я не могу эти слезы принять, потому что плачет из-за отца. Она всегда из-за него рыдала.
И вот уже развернулась и почти зашагала к остановке, как встала вдруг. Обернулась и смотрит. Смотрит и молчит. Я-то понимаю, должна спросить. Или я сам должен сказать, что не поеду. Ей спрашивать не хочется, мне – копошиться в пережитом.
Гриша по колено уже в грязи, благо – сапоги резиновые. И без них, что с ними.
– Мам, – говорю, – иди. Опоздаешь. Не ближний свет.
– Ага, – отвечает, – я поняла. Да, нужно.
– Позвони, – кричу. Хватаю Гришу за капюшон, добавляя избитое «поросенок». Смеется, ничего не понимает.
Мы входим в отдел, и Гриша вовсю уже таращится по сторонам. Вон повели колдырей в КАЗ, вон задержанные в кольцах матерят больную жизнь, клянутся расправой.
– Пап, а чего это он? – спрашивает Гриша, глядя на бьющегося в припадке районного бездаря. Сейчас тот запустит пену изо рта в лучших традициях эпилептического припадка и станет колотить ногами о дощатый прогнивший пол – так, что доски почти провалятся.
– Не смотри туда.
– Почему?
Я провожу Гришу через турникет. Дежурный кивает, типа, твой, что ли? Мой, говорю.
Эпилептик визжит, а Гриша все пялится.
– А-а-а, смотрите, – рычит жулик, – малого загребли. Мусора малого накрыли.
– Пап, – не может успокоиться он, – смотри, пап.
– Дежурный, – ору, – да заткните вы его!
– Водки?
Услышав заветное, припадочный молкнет. Гриша идет за мной и все повторяет:
– Ну ничего себе. Вот ничего же себе.
Мы поднимаемся по лестнице, и каждый, кого встречаем, улыбается. Кто-то отдает Грише служебное приветствие: здравия желаю, все дела. Девочки из ПДН треплют за щеки, ух, какой хомячок. Кажется, я сам краснею, будто не Гришу, а меня щекочут эти молодые женские руки.
Заходим в кабинет. Гнусов говорит по телефону. С моим появлением, видимо, пропадает мобильная связь, тот кричит в трубку пустое «Алло!» и еще раз «Алло-алло», но никто не слышит Гнуса. И я не хочу ни слышать, ни разговаривать.
Один Гриша, воспитанный мальчик, чуть слышно выдает «здравствуйте» и вот уже сам краснеет.
Гнус лыбится, хоть кто-то с ним разговаривает в этом кабинете. Протягивает Грише мощную пятерню. Я толкаю сына – поздоровайся, ну, и Гриша, отворачиваясь, жмет руку.
– Хочешь конфет? – суетится Гнусов.