18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Ильин – Путешествие внутрь иглы. Новые (конструктивные) баллады (страница 4)

18

И эти штучки принадлежат так называемой западной (англосаксонской) цивилизации, более того, они, будучи ее родимым пятном, неотделимы от нее, как душа от тела: сравнение это тем более в точку, что, особенно живя посреди этой – и, нужно сказать по справедливости, самой лучшей для жизни – цивилизации, приходится иной раз напрягать все силы собственных глаз, ушей, ума и интуиции, чтобы это самое родимое пятно их нравственного либерализма или либеральной нравственности вообще уловить и зафиксировать, – но ведь с феноменом души происходит абсолютно то же самое.

Вообще, когда где-либо фиксируется дьявольское или демоническое начало, нравственное чувство в человеке как бы замирает и успокаивается: мол, исследование жизни в главном закончилось, соотношение между Добром и Злом, Светом и Тьмой, Истиной и Заблуждением установилось, и идти дальше, собственно, некуда – на тех же самых психологических архетипах выстроено, между прочим, и христианство – тогда как буддизм, например, да и сам Ход Вещей утверждают противоположное, а именно: демоны были, есть и будут, они вечны, потому что они принадлежат Сюжету Бытия, как какие-нибудь великие герои романтическому по стилю произведению искусства, они ему служат, они в нем участвуют наравне с прочими действующими лицами и, что самое главное, действие пьесы под названием «Жизнь и Бытие» никогда даже на минуту не останавливается, и никакое окончательное Знание – то есть попросту Истина – невозможно.

В нашем случае, если под демонами подразумевать сердцевину ментальности человека, народа или цивилизации – а это как будто так и есть на самом деле, и лучшей трактовки демонической сущности нам не найти – то допустимо говорить, с одной стороны, о демоне исключительно достойной повседневной жизни со всеми ее правами человека, но и утонченным лицемерием, а главное, принципиальной неготовностью признавать существование чистого добра и чистого света, которые все-таки есть: Демоне Западной Цивилизации, и демоне глубочайшей консервативности, зато хранящей в чреве своем духовные и физические подвиги, невозможные на Западе, демоне одновременных и несовместимых чувств: жалости и сочувствия, но и презрения и жестокости к ближнему, которые и невыносимо раздражают и безусловно восхищают, а в целом могут довести нормального человека до отчаяния: Нашем Российском Демоне.

И каждый из этих демонов живет своей жизнью, выполняя уготованную ему свыше космическую задачу, и вряд ли один из них лучше или хуже другого, – а вот люди, родившиеся в сфере влияния того или другого демона, могут чувствовать – по причине неподвластных им кармических пертурбаций – и чувствуют на самом деле внутреннее несозвучие со своим Патроном и большую – или по крайней мере равную – душевную близость с его Соперником: такова, по-видимому, метафизическая пантомима феномена эмиграции, – однако вся беда состоит тут в том, что в подавляющем числе люди бегут от Русского демона к Западному, а не наоборот, и там только, уже на Западе, начинают ценить и даже любить и превозносить Последнего Динозавра, от которого они сбежали, – и здесь есть о чем задуматься, и это действительно очень грустно, и быть может, даже немного трагично.

Простая история с нами случилась – от будней сбежали, и дверцу в стене под плющами волшебную мы отыскали. Вошли: за мансардным оконцем виднелась часть летнего сада — а лучшего места под солнцем нам было уже и не надо. Соблазны мирского уюта — увы! эмигрантское свойство — обняли, как щупальца спрута, святое души беспокойство. Но стало в сердцах раздаваться природы кармической Слово: «В российской юдоли рождаться придется вам снова и снова, до тех пор, пока не поймете, что лучшей не выпадет доли — пока для себя не найдете на сцене истории роли, что пыль всем в глаза не пускает значенья громадного ношей, а просто игрой убеждает, как принято в пьесе хорошей». Мы в шоке и смутной тревоге, но шепчем в свое оправданье: «Лишь роль человека в дороге — актерское наше призванье, а прочее – грубые маски души необъятной и русской: куда до истории-сказки Европе рассудочно-узкой! Меж богом и миром природы нашли мы бездонную бездну, и в ней приютились – на годы, как в спальне с женою любезной. И став постепенно чужими для тех, с кем по крови мы сходны, не стали мы также своими и тем, кто для нас чужеродны. А люди, что вовсе не падки до этого сложного чувства, вовек не постигнут загадки России и просто искусства». Так мирно поспорив с судьбою, как с грозным в спектакле героем, мы дверцу в стене за собою, как занавес, тихо прикроем.

Хитрость русского человека – как та абсолютно нерастворимая в воде таблетка, что остается на дне стакана, когда после долгой беседы рассосались в душе и в желудке и нечеловеческая откровенность, и нечеловеческое любопытство, и нечеловеческое гостеприимство, и нечеловеческая теплота, и нечеловеческое благодушие, – и вот хочется иной раз выплюнуть таблетку, да вовремя осознаешь, что она подобна тому ребенку в пресловутом корыте, которого все-таки не следует выплескивать вместе с водой, – уж не есть ли сие свойство общим знаменателем нашей ментальности, тем самым, который имел в виду В.В. Розанов, когда записал свою знаменитую фразу: «Посмотришь на русского человека одним глазком, посмотрит он на тебя одним глазком… И все ясно без слов. Вот чего нельзя с иностранцем».

Чтобы понять, почему так происходит, нужно вспомнить, что ход нашей истории всегда был как бы предопределен свыше – в том смысле, что главный ее участник: русский народ в лице его низших и средних сословий – в ней никогда по-настоящему не участвовал, и верхи всегда определяли политически-общественную жизнь страны: отсюда ее торжественно-однообразный, напоминающий местами православный молебен, характер, а весь национальный организм – точно гигантская декоративная фигура, поднявшаяся на котурнах: она даже не ходит по сцене по причине неудобства обуви, но застыла в величавой, хотя несколько неестественной позе, а вокруг нее повисла тревожная, томительная атмосфера… что-то будет!

Эта странная зловещая тишина, обычно предшествующая катастрофам, повисла над Россией, по-видимому, давным-давно, когда именно, и сказать нельзя, как невозможно определить хронологическое начало сказки, и ее трудно было услышать, потому что она, как малая матрешка, изначально была облечена в тот великий и предвечный левитановский покой, который, играя роль более крупной матрешки, и по сей день одухотворяет иные российские пейзажи, – наша великая тишина, из которой вышло все лучшее, доброе, вечное, и наше великое историческое бездействие, породившее то, что отталкивает от нас многие, слишком многие народы, были слиты воедино, и конечно же, триединый славянофильский образ самодержавия, православия и народности, в европейском масштабе являясь глянцевым кичем, все же в нас и для нас кое-что да значил и значит до сих пор, более того, он по-прежнему неотделим от суммарного представления о русской культуре и русской душе, как неотделима от глухой нашей глубинной деревушки какая-нибудь белотелая церквушка с золоченым куполом и малиновым звоном, да еще неподалеку от узкой речушки со степным простором на одной стороне и сосновым бором по соседству с березовой рощей на другом берегу.

В такой вот благодатной, удобренной столетиями тишине трудно расслышать пронзительное безмолвие приближающейся трагедии, как непривычно распознать в странном, бесшумном и гигантском оттоке воды от берега приближающийся из океана цунами, в такие часы чувствуешь себя зрителем фильма, из которого выключили звук: все вроде бы происходит так, как в нормальной жизни, а звук выключен, звук исчез – душа всего живого, и ощущение – точно в кошмарном сновидении, нет чувства реальности, ее место заняла пугающая призрачность.

Такое впечатление производит наш Санкт-Петербург: самый нерусский с точки зрения предшествующей истории, и вместе с тем, самый русский в плане ее же театральной сущности.

Неотразимый в притяжении магнитном, неприложимо-чуждый суете людской, в мундире строгом, похоронном и гранитном спит этот самый странный город над рекой: весь воплощение линейной перспективы, так и не легшей на российскую судьбу, он телом – жизни европейской негативы, а духом – Пушкин, ясно мыслящий в гробу.