Сергей Ходорев – Лишний (страница 5)
Он услышал ключи — этот звук он знал наизусть, как знаешь звук будильника, от которого просыпаешься с сердцем в горле. Ключ провернулся, щёлкнул замок, и Серёга понял: приехал. Он замер, как заяц, услышавший лай собак. Сердце заколотилось так, что он чувствовал его в горле, в висках, в кончиках пальцев. Отец прошёл в коридор — Серёга слышал его шаги, тяжёлые, размеренные, как удары маятника. Потом — голос матери, тихий, быстрый, что-то про чай, про дорогу. Потом — тишина. И в этой тишине Серёга понял: сейчас или никогда. Он не будет ждать, пока отец закончит пить чай, встанет, пройдёт в комнату и... Он не будет ждать. Он перехватил взглядом бельевую верёвку — она лежала в шкафу, свернувшись кольцами, как змея. Вытащил, намотал на руку. Открыл форточку — та поддалась со скрипом, и Серёга замер, прислушиваясь: не услышал ли отец? Нет, вроде не услышал. Он привязал один конец к батарее — узел был кривой, но крепкий, он умел вязать узлы, научился давно, по жизни. Другой конец выбросил в форточку — верёвка сплеснулась вниз, как хвост, и закачалась в воздухе. Серёга посмотрел вниз — четыре этажа, земля далеко, как дно колодца. Но внизу — свобода. А сзади — дверь, за которой отец допивает чай, и после этого...
И Сергей решил съехать по этой бельевой верёвке. До такой степени у него был страх перед отцом, как отец его может избить, что ему не было другого выхода. Он посчитал, что лучше так. Он съехал по бельевой верёвке, держась руками до третьего этажа. Но он тогда не понимал, что от этого будет ожог. На третьем этаже, стоя на парапете соседского окна, он решил взглянуть на руки, потому что у него ужасно кипели руки от того, что они обгорели. И отпустил верёвку. И он не успел даже подумать, что он сейчас упадёт. Он уже упал и ногами приземлился в заливку дома, вокруг дома. Сломал две ноги, он не остался у дома кричать и звать кого-то на помощь. Он встал на коленки, на руки и пополз через один микрорайон к своему другу, однокласснику. Он приполз туда, и когда постучал в дверь, открыла мать одноклассника. Только тогда Сергей потерял уже сознание. Видимо, тогда его мать друга отправила по скорой помощи в больницу.
Верёвка обожгла ладони мгновенно — больно стало не сразу, а через несколько секунд, когда кожа уже начала пузыриться, и тогда боль ударила, как кипяток, как раскалённое железо, — такая, что он чуть не закричал. Но не закричал — зубы стиснул и ехал вниз, сантиметр за сантиметром, и руки скользили по верёвке, и кожа слезала, как перчатка с руки, и он чувствовал это, и всё равно не отпускал, потому что внизу — земля, а наверху — отец. На третьем этаже он остановился, встал ногами на парапет соседского окна — руки горели так, что он больше не мог держаться, и он отпустил верёвку, чтобы посмотреть на ладони. И в эту секунду — полёт. Короткий, мгновенный, без мыслей, без страха — просто земля рванулась навстречу, и удар пришёлся в ноги, в обе ноги сразу, и боль была такой, что мир почернел, провалился, как экран телевизора, из которого выдернули шнур. Он лежал в снегу, в заливке вокруг дома, и ноги не слушались — не двигались, не сгибались, просто лежали, как чужие, как два бревна, приставленных к телу. Но он не закричал. Он не позвал на помощь. Он встал на колени — и боль рванула снова, но он стерпел, стиснул зубы так, что они заскрипели, — и пополз. Через двор, через дорогу, через другой двор, через микрорайон — полз, как раненый зверь, оставляя на снегу след из проталин и крови из ободранных ладоней. До дома друга было далеко — может, километр, может, полтора — он не помнил. Помнил только снег, боль, и ещё — что было стыдно, что кто-нибудь увидит его таким. Он приполз, постучал в дверь — чем? кулаком? ладонью? он не помнил — и когда дверь открылась, и на пороге стояла женщина, мать его одноклассника, и смотрела на него сверху вниз с ужасом и жалостью, — только тогда он отключился. Просто выключился, как выключают свет.
Как потом уже рассказывал отец, когда он сидел, пил чай, зазвенел телефон. Он взял трубку, и ему говорят: «Здравствуйте, то есть приёмный покой вас беспокоит, что приезжайте, забирайте своего сына Хударева Сергея, так как у него переломанные ноги, перевязанные руки». Отец понял, положил трубку матери, говорит: «А где Сергей?» Мать говорит: «Да в комнате, наверное, ждёт. Боится». Отец говорит: «Да нет, он уже в приёмном покое. С переломанными ногами и руками. Надо ехать его забирать».
Отец рассказывал это потом — может, не Серёге, может, кому-то из близких, а Серёга узнал из чужих уст, пересказанное, как легенда. Отец сидел за столом, пил чай с бутербродами, которые ему накрыла мать, — чай был горячий, с лимоном, бутерброды с колбасой, всё как всегда, — и когда зазвонил телефон, он снял трубку, не подозревая ничего. Голос из трубки был ровный, казённый: «Приёмный покой больницы такой-то. Просьба приехать. Ваш сын, Хударев Сергей, доставлен с переломами обеих ног, ожогами ладоней». И отец — по его рассказу — замер. Поставил чашку. Посмотрел на мать. И спросил: «А где Сергей?» — как будто ничего не понял, как будто слова не сразу дошли. Мать ответила спокойно — слишком спокойно, как показалось Серёге, когда он потом об этом думал: «Да в комнате, наверное, ждёт. Боится». И тогда отец сказал: «Да нет, он уже в приёмном покое. С переломанными ногами и руками. Надо ехать его забирать». И встал, и пошёл к двери, и ни слова больше — ни «как это», ни «почему», ни «где он был». Просто встал и пошёл.
Отец приехал в приёмный покой, забрал, увёз на такси домой. Я избежал экзекуции и спокойно жил какое-то время дома. Но время это было тоже недолгое.
Такси ехало медленно, дороги были скользкие, и Серёга лежал на заднем сиденье, закутанный в какое-то одеяло, которое ему дали в больнице, с гипсом на обеих ногах и бинтами на ладонях. Отец сидел впереди, молчал, курил, опустив стекло, и дым уносило в морозный воздух. Ни одного слова за всю дорогу — ни «зачем», ни «как ты», ни «что ты наделал». Молчание. И в этом молчании было всё: и злость, и растерянность, и что-то ещё, чего Серёга не мог разобрать, потому что не знал своего отца достаточно хорошо, чтобы читать его молчание. Может, отец не знал, что сказать. Может, боялся, что если откроет рот — скажет что-то не то. А может, ему было всё равно. Серёга не знал. Он лежал, смотрел в потолок такси, и думал: я избежал. На этот раз — избежал. Но надолго ли?
Глава 5. Дорога в никуда
Так его и звали в доме: «починить», «найти», «сбегать». Не по имени, не как сына, а как функцию, которую можно включить и выключить. Он не хотел уезжать, но другого выхода не было. Каждый раз, когда он пытался остаться, дом будто выталкивал его, как вода выталкивает щепку, которая мешает течению. И в этом отталкивании было что-то механическое, равнодушное: не злоба даже, а отсутствие места, где бы он мог просто быть.
Имя у него было, конечно. Сергей. Мать с отцом произносили его редко — только когда нужно было позвать для дела, поручить что-то, прикрикнуть. В остальное время обходились безымянными командами: «поди сюда», «принеси», «убери», «выйди». Как будто он был не человек, а что-то среднее между домашним животным и инструментом: когда нужен — зовут, когда не нужен — забывают в углу. И он привыкал. Привыкал откликаться на оклик, приходить, делать, уходить. Привыкал, что его имя — это что-то лишнее, что-то, что висит в воздухе без адресата, как письмо, которое некому прочитать.
Решение уйти созрело не сразу. Оно копилось, как вода за плотиной: понемногу, изо дня в день, из обиды в обиду, из равнодушия в равнодушие. Он и сам не помнил, когда именно понял: надо. Может, после того, как отец в очередной раз поднял руку, а мать отвернулась к окну, будто ничего не происходит. Может, после того, как просидел запертый в комнате несколько дней и понял, что если останется здесь ещё хоть на день — задохнётся. А может, просто в какое-то утро проснулся, посмотрел на потолок с его трещиной-молнией, и понял: всё. Пора.
Вскоре «Икарус» довёз пассажиров до переправы из Стрижевого в Нижневартовск — дальше он не ходил. Серёга вышел первым, будто боялся, что если задержится хоть на минуту, то кто-то окликнет, спросит, куда он, зачем, один ли он. А он не хотел отвечать. Не потому что лгал, а потому что правда была слишком тяжёлой, чтобы произносить её вслух.
«Икарус» был старый, жёлтый, с потрескавшимися стёклами и сиденьями, обтянутыми чем-то, что когда-то было кожзаменителем, а теперь стало просто рваной тканью, набитой жёлтым поролоном. В салоне пахло бензином, потом и застарелой пылью. Серёга сидел у окна и смотрел, как за стеклом проплывает зимний пейзаж: однообразный, серый, лишь изредка оживляемый столбами да редкими домами. Дорога шла через лес, и деревья стояли по обе стороны, как молчаливая стража, — голые, чёрные, покрытые инеем. Он не думал ни о чём конкретном — просто смотрел и старался не думать о том, что оставляет позади. Потому что оставлять было нечего.
На переправе через речку Вахту никто не задавал вопросов — тут привыкли к молчаливым людям, к тем, кто спешит, к тем, у кого в глазах застыл вопрос, который они не решаются задать вслух. Было холодно. Лёгкая изморозь висела в воздухе, оседала на куртке мелкими кристаллами, и казалось, что сама весна ещё не решила, приходить ей или нет. Она стояла где-то на краю горизонта, робкая, неуверенная, и только по едва заметному смягчению ветра можно было догадаться, что зима потихоньку сдаёт позиции. Но даже это смягчение не несло тепла — скорее, оно было похоже на осторожное, почти виноватое отступление, после которого холод всё равно вернётся.