Сергей Ходорев – Лишний (страница 4)
А старший брат — тот мог сделать что угодно: разбить окно, принести двойку, даже подраться с кем-то — и всё сходило. Мать отмахивалась, отец ворчал для вида, и на этом всё заканчивалось. А если Серёга просто оказывался рядом, когда что-то пошло не так — виноват был он, автоматически, как будто вина была вшита в него с рождения, как ярлык на одежде, который нельзя оторвать.
Из-за этого Серёга начал сбегать из дома очень рано. Первый раз он ушёл, когда ему было всего шесть лет, — тогда он ещё ходил в детский садик. В ту ночь он пришёл в свою группу, лёг на маленький коврик в углу и уснул, прижавшись к холодной стене. Ему казалось, что там, среди знакомых игрушек и шкафчиков, он хотя бы ненадолго почувствует себя в безопасности. Но даже это убежище было лишь временной передышкой, и от этого становилось особенно жалко того маленького мальчика, которым он когда-то был, — мальчика, которому просто хотелось, чтобы его обняли и сказали, что всё будет хорошо.
Шесть лет — возраст, когда другие дети боятся темноты в коридоре и спят с ночником. А Серёга боялся дома. Он помнил тот первый побег смутно, как сквозь воду: помнил, что было темно, помнил, что он шёл босиком по холодному полу, помнил, что дверь квартиры была не заперта — может, мать забыла, может, просто не обратила внимания. Он вышел на лестницу, спустился, вышел на улицу — и пошёл. Маленький, в одной пижаме, босиком по асфальту, и ему было страшно, но идти домой было страшнее. Он добрался до детского сада — тот был недалеко, через два двора — и каким-то образом нашёл открытую дверь. Лёг на коврик, свернулся, как щенок, и заснул. Утром воспитательница нашла его и, кажется, вызвала мать. Что было потом — он не помнил. Может, и хорошо, что не помнил.
С тех пор побеги стали для него чем-то привычным. Он редко бывал в компаниях, почти ни с кем не сближался: слишком боялся, что и там его не примут, будут винить и отталкивать. Большую часть времени он проводил в одиночестве, изучая город, находя укромные уголки, где можно спрятаться и перевести дух. Жизнь его была совсем не сладкой — скорее горькой, с привкусом холода, сырости и чужой несправедливости. И всё, что он умел, — это выживать. Но в глубине души он всё ещё хранил тихое, почти стыдное сожаление о том, что выживать приходится именно так — в темноте, в холоде, в одиночестве, когда рядом нет никого, кто просто протянул бы руку и помог поднять.
Он знал каждый двор, каждый закоулок, каждый подвал, каждый чердак — весь город был для него картой убежищ. Он знал, в каком подъезде не закрывается дверь на ночь, в каком подвале сухо и нет сквозняка, на каком чердаке есть старые матрасы, брошенные кем-то из жильцов. Он знал, в каком магазине продавщица не смотрит по сторонам, а в каком — бдительная, и туда лучше не заходить. Он знал город, как знает его только тот, для кого город — не место жительства, а поле боя, где каждый день нужно выживать. И при этом ему не было ещё и тринадцати.
Глава 4. Задержание и побег по верёвке
Ну вот, наконец-то наступило утро. Серёга встал, потянулся, приблизительно прикинул, чем сейчас займётся, пока ещё не пошёл на встречу со своими таксистами, кому он собирался продать добытое за ночь. Вышел из подъезда, а вокруг уже шла обычная жизнь: люди спешили по делам, дети шли в школу, громко смеялись, спорили, толкались, будто весь мир был устроен так, что им в нём было легко и просто. Сергей периодически даже завидовал детям, у которых нормальные семьи, которых любят родители, которые не в тягости для своей семьи. Ему хотелось просто побыть среди них, почувствовать, что и он кому-то нужен. Но он понимал, что это невозможно: он уже слишком далеко ушёл по своей дороге, чтобы просто вернуться и стать «обычным».
Утро было морозное, ясное — после ночной низости небо наконец-то прояснилось, и солнце, низкое и тусклое, как настольная лампа с почти севшей батарейкой, едва поднималось над крышами. Снег хрустел под ногами, скрипел, как новый кожаный ремень, и этот звук был таким обычным, таким будничным, что Серёга на секунду забыл, где он и что он тут делает. Но только на секунду. Дети шли в школу — с рюкзаками, с портфелями, с мамами, которые провожали их до угла и кричали вслед: «Шарф надень!» — и от этого крика у Серёги что-то сжалось внутри, потому что ему никто никогда не кричал вслед: ни «шарф надень», ни «будь осторожен», ни «я тебя люблю». Никто. Он шёл мимо, и его не замечали, как фонарный столб, как урну, как часть уличного пейзажа.
Время уже было около десяти. Сергей пошёл к своему схрону, откопал вещи из схрона, взял и пошёл в назначенное место. На назначенном месте, как удачно, у него стояли таксисты, которые не задавали лишних вопросов. Он удачно всё продал. Без всяких лишних вопросов. Значит, сегодня он не будет голодать. У него будет что поесть. Эта мысль грела, но совсем чуть-чуть, как слабый огонёк в большой холодной комнате: он давал немного света и тепла, но не мог согреть всё пространство вокруг.
Таксисты стояли на обычном месте — у обочины, возле ларька, где продавали сигареты и газировку. Два мужика, немолодых, с обветренными лицами и руками в масле, курили и о чём-то негромко переговаривались. Серёга подошёл, показал узел. Один из таксистов — тот, что постарше, с бородой, прокуренными усами и глазами, которые смотрели устало, но по-доброму — поковырялся в вещах, повертел циркулярку, подёргал насос. Кивнул. Достал деньги — не много, но достаточно: на хлеб, на молоко, на пачку сигарет, и ещё останется. Серёга взял деньги, сунул в карман, кивнул в ответ и пошёл. Никаких разговоров, никаких «откуда взял», никаких взглядов. Таксисты знали его — не по имени, а по делу: приходил, приносил, получал. И всё. И от этой деловой, безразличной простоты Серёге было одновременно легче и тяжелее: легче — потому что не надо врать, тяжелее — потому что никому не было дела до того, почему тринадцатилетний мальчишка торгует крадеными инструментами.
Да, Сергей очень рано начал курить. Но это уже только для того, чтобы подражать, чтобы казаться взрослым, самостоятельным. Не то чтобы ему прям так нравилось это занятие — курить. Но ему приходилось очень рано взрослеть. Он пошёл на рынок, чтобы купить что-нибудь перекусить с утра. И на его невезение ему по дороге попалась мать, которая схватила его за руку и потянула домой. Это не от того, что она его любила. Вот она силой еле как довела его до дома. Отправила помыться. Сергей помылся. Единственная была радость, что не было дома отца, потому что Сергей понимал, что если дома был бы отец, отец его сильно избил бы. Всё, Сергей прошёл в комнату, где мать его закрыла на щеколду. Двери всегда закрывались на все ключи, чтобы Сергей никак не убежал. И вот так он жил один в комнате. Братьев к нему не пускали. Братья жили в другой своей комнате. Телевизор он не смотрил. Периодически мать ему давала поесть. Вот так он прожил несколько дней в мыслях о том, что скоро приедет папа. И от этих мыслей ему становилось только хуже. Он знал, чем всё закончится.
Курить он начал, наверное, лет в девять или десять — сначала стрелял окурки у подъезда, потом, когда появились кое-какие деньги, покупал самые дешёвые сигареты, без фильтра, горькие, как полынь. Курить ему не нравилось — не было в этом ни удовольствия, ни наслаждения. Но сигарета в руке делала его чуть старше, чуть солиднее, и мальчишки на улице смотрели на него уже не как на мелкого, а как на равного. Он курил, кашлял, и кашель был его платой за иллюзию взрослости — платой, которую он платил охотно, потому что настоящей взрослости ему хотелось больше всего на свете. Настоящей — не той, которая в сигарете, а той, когда можно самому решать, куда идти, что есть, с кем говорить. Но до этой взрослости было ещё далеко.
А мать... Она схватила его прямо на улице, у рынка, — он даже не успел сообразить, что происходит. Её рука была жёсткая, сухая, сильная — рука женщины, которая всю жизнь работала физически, мыла полы, таскала вёдра, и от этой работы её руки стали крепкими, как верёвки. Она не сказала ни слова — просто потащила, как волокут непослушного телёнка на привязь. Серёга не сопротивлялся — не потому, что согласился, а потому, что сопротивляться было бесполезно: она была сильнее, и, главное, она была мать, а мать может всё. Даже то, чего не должна бы.
Комната, куда его заперли, была маленькая — метров десять, с окном, выходящим на четвёртый этаж, с кроватью, столом и шкафом. Он знал здесь каждый угол: трещина на стене, похожая на молнию; пятно на потолке от протечки; царапина на двери, которую он когда-то, давно, в детстве, оставил гвоздём. Это была его камера. Он жил здесь, спал здесь, ел здесь — один. Братьев к нему не пускали, и он к ним не просился. Он просто лежал на кровати, смотрел в потолок и считал дни. Дни тянулись, одинаковые, серые, как лагерные нары. Мать приносила еду — молча, ставила тарелку на стол, уходила, закрывала щеколду. Никаких разговоров, никаких вопросов, никакого «как ты». Только тарелка и звук закрывающейся двери. И от этой тишины хотелось выть.
И вот наступил тот день, день приезда отца. Ключи в замке зашевелились. Сергей понял, это приехал отец. Делать что-то надо было срочно. Отец посмотрел на него, ничего ему не сказал. Не прошёл в зал. Мама ему накрыла чай с бутербродами, чтобы он перекусил с дороги. Так он приехал с вахты. А Сергей был в комнате и думал, когда всё начнётся, экзекуция. Ну да, он не стал долго думать. Взял, оделся, взял бельевую верёвку. Он не понимал, что хватит её до первого этажа, не хватит. Сергей жил на четвёртом этаже. Привязал в бельевую верёвку один конец к батарее, другой выкинул через форточку в окно. И вылез в форточку наружу из квартиры, руками держась за бельевую верёвку.