реклама
Бургер менюБургер меню

Сергей Гандлевский – Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе (страница 20)

18

В подробностях эта несчастная поездка описана самим поэтом в путевых заметках “Москвы от Лосеффа”.

Любя Лешу и его стихи, я, понятное дело, старался видеться с ним и хотя бы немного скрасить его дни, занятые тяжбой с жуликами. Наиболее памятным свиданием стали совместные поиски могилы Владимира Лифшица на Переделкинском кладбище, поскольку тот умер и был похоронен, когда его сын жил уже в Америке.

Найти могилу оказалось вовсе не просто. Весенняя распутица, кладбище на скользком обрыве, бесцельные блуждания и попытки разобрать надписи на потемневших табличках… Наконец какой‐то пахнущий перегаром кладбищенский работяга заверил, что покажет “нашу” могилу – вот только перевезет кучу песка, куда ему велено. Для экономии времени впрягся в сани и я, а когда дело было сделано, выяснилось, что толку от похмельного проходимца как от козла молока. Так ни с чем мы и уехали. Да еще в придачу какой‐то болван от злобной скуки бросил в нашу проходящую электричку камень с насыпи, и стекло окна, возле которого я заботливо усадил Лешу по‐эмигрантски любоваться родиной, сморщилось, обмякло и повисло наподобие мешка.

После недельных мытарств и оскорблений лишившийся законного наследства Лосев улетел восвояси – даже в любимый Ленинград не собрался съездить, и друзья молодости, поэты Михаил Еремин и Владимир Уфлянд, навещали его в Москве.

Спустя какое‐то время то ли я предложил Лосеву обратиться к знающему человеку, то ли он меня попросил об этом, но таким человеком стал мой добрый знакомый, литератор и культуртрегер Павел Крючков. Он, спасибо ему, нашел на Переделкинском кладбище захоронение Владимира Лифшица и взял на себя хлопоты по уходу за могилой.

В 2009 году Лев Лосев умер. А ровно через год, в мае мне позвонил Михаил Еремин, и мы договорились о встрече. Я чту и ценю Еремина и его стихи, дорожу нашими хорошими отношениями и нечастыми встречами, но в тот раз причина была, скажем прямо, необычной: он привез из Америки прах Льва Лосева, собираясь подхоронить его в две уже существующие могилы – Владимира Лифшица в Москве и Владимира Уфлянда в Петербурге; для участия в московских похоронах меня и позвали.

Решено было, что это останется между нами. Отчего же у меня по прошествии десяти лет все же развязался язык, сперва на камеру9, а теперь – на бумаге? Я рассудил, что рано или поздно это странное погребение станет достоянием гласности: я, например, веду дневник; вполне возможно, что кто‐нибудь из тогдашних участников события – тоже. А в этом грустном и трогательном мероприятии опытный взгляд газетчика может различить жареный факт – и мне уже мерещится разбитной заголовок!

А мой рассказ еще можно поправить или внести уточнения – свидетели, по счастью, живы.

И мы, Михаил Еремин с женой Ираидой, Лиза – вдова поэта и друга лосевской молодости Леонида Виноградова и я, доехали электричкой до Переделкина, где на перроне нас ждал Павел Крючков, возглавивший нашу маленькую похоронную процессию.

Водки тем майским днем десятилетие назад, разумеется, было вдоволь, так что подробности церемонии смазаны туманом времени и винными парами. Но не забуду, пока жив, что прах Льва Лосева, который я собственноручно прикопал щепкой в изножье отцовской могилы, покоился в пластиковом контейнере из‐под корейских солений.

Как не вспомнить тела Чехова в устричном вагоне?! Но обоих классиков – и хрестоматийного, с вековым стажем небытия, и новобранца – отличали ясный ум, мрачный взгляд на вещи, юмор и боязнь патетики. Так что балаганную ноту в мелодии прощания они бы, не исключено, одобрили.

2020

Жизнь после жизни

Eвгений Рейн. Жизнь прошла, и я тебя увидел…

***

                Жизнь прошла, и я тебя увидел                 В шелковой косынке у метро.                 Прежде – ненасытный погубитель,                 А теперь – уже почти никто.                 Все‐таки узнала и признала,                 сели на бульварную скамью,                 ничего о прошлом не сказала                 и вину не вспомнила мою.                 И когда в подземном переходе                 Затерялся шелковый лоскут,                 я подумал о такой свободе,                 о которой песенки поют.

При первом прочтении кажется, что все это очень знакомо и читано-перечитано: “Жизнь моя, иль ты приснилась мне…”, “Жизнь вернулась так же беспричинно…”, “Жизнь прожить – не поле перейти” и т. п. Это впечатление объясняется, вероятно, сходством с фольклором: рифмы, то примитивно-песенные – признала/узнала/сказала, то изощренно-частушечные – метро/никто; набор штампов, присущих жестокому романсу и блатной песне, – жизнь прошла, ненасытный погубитель, сели на бульварную скамью, ничего о прошлом не сказала, шелковый лоскут. И конечно же, размер – душемутительный пятистопный хорей, ассоциирующийся по большей части с блатной лирикой и Есениным, хотя им писали и Лермонтов, и Заболоцкий, и многие другие.

На первый взгляд, повторюсь, эти двенадцать строк – культурный секонд-хэнд, впрочем намеренный, как скульптуры Параджанова из пивных пробок или Сидура – из металлолома.

Но при более внимательном рассмотрении перед читателем вторсырье куда более древнее, поскольку без большой натяжки стихотворение Рейна может восприниматься как вольный пересказ мифа об Орфее и Эвридике и их трагической встрече в царстве мертвых.

Посмотрим на события стихотворения сквозь призму мифа: лирический герой поэта Рейна, подобно поэту Орфею, встречает некогда любимую женщину, хотя “жизнь прошла”. Неожиданная встреча происходит “у метро” – городской преисподней, по принятой в современной культуре образности. После краткого свидания женщина устремляется в подземный переход, а герой взглядом провожает возлюбленную вплоть до полного ее исчезновения. Как тут не вспомнить, что и Орфей, оглянувшись на Эвридику, погубил ее окончательно и вернулся из Аида живым, но безутешным, с подругой семиструнной – кифарой. Вот и герой стихотворения ощущает горькое освобождение от уз любви, от которого впору запеть что‐нибудь этакое.

Но в стихотворении различима еще одна метафизическая тема. Если смерть обнуляет земную память, то бессмертие (даже если оно фактически существует) теряет смысл. Этому нашему тайному опасению иносказательно посвящается вторая строфа, в которой великодушие героини граничит с беспамятством:

Все‐таки узнала и признала, сели на бульварную скамью, ничего о прошлом не сказала и вину не вспомнила мою.

Вот и получается, что вызывающе простенькое стихотворение Евгения Рейна, казалось бы сработанное из одних поэтических банальностей, восходит к древним хтоническим представлениям и подсознательным переживаниям.

Сочинять – это не в последнюю очередь “ловить в парус” попутный ветер культуры. Автор может и не иметь ничего подобного в виду, но талант и есть во многом органическая принадлежность к культуре, когда такое иждивение на ее наследстве естественно, неизбежно и плодотворно.

Неоднократно при личной встрече я спрашивал автора, случайно совпадение сюжета его стихотворения с греческим мифом или нет, – и Евгений Рейн всякий раз отвечал на мой вопрос, но потом я почему‐то не мог вспомнить, что именно он мне ответил.

2020

Часть II

В общих чертах

Университет счастья

Роза – цветок, смерть неизбежна, Россия – наше отечество… Эти прописные истины, предпосланные известному роману, можно было бы пополнить еще одной: Пушкин – гений.

Кажется, что язык дал жизни фору и до появления Пушкина на свет слово “гений” не находило себе применения. Со дня смерти поэта прошло сто шестьдесят лет, но по‐прежнему для соотечественников его имя придает единственный исчерпывающий смысл понятию, означающему верх одаренности.

Были в русской литературе и, вероятно, будут авторы гениальных произведений, Пушкин никому не перешел дорогу и никого не упразднил. Но, раз и навсегда отмеченный абсолютным превосходством, Пушкин избавил всех идущих за ним от республиканских искушений и иллюзий. Тем бескорыстнее поприще русской поэзии, что на нем всегда состязались люди, заведомо обреченные на непризовые места, потому что главная победа уже была одержана. Культ Пушкина благотворен: он прививает честь и ставит призвание над профессией.

Вовлеченность предков Пушкина в русскую историю укрепила в поэте сознание личной гражданской значимости. Дар Божий, избранничество сделали его “своим” в “подлунном мире”. Лицейская юность, восхищение старших по поэтическому цеху, ранняя слава содействовали развитию лучших черт пушкинского характера: открытости, доверчивости, приветливости. И годы спустя, хлебнув лиха, он настаивал на том, что “счастие есть лучший университет”, а невзгоды – только школа.

На мгновенье неуклюже представив себе это самочувствие, можно догадаться, отчего он, баловень неба, часто равнодушен к тому, что нам кажется горькой и глубокой правдой. Например, мысль Фета: “А жить ведь значит покоряться…” Или лермонтовское: “И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, – Такая пустая и глупая шутка…” Но Пушкин ощущал себя не пасынком жизни, а сыном, и не видел ничего трагического в том, чтобы ей покоряться. И тем более, раз она – мать, не находил возможным смотреть на нее с холодным вниманием.

Испытавший щедрость провидения, он и всякого попавшего в поле его зрения оделяет приязнью. Калмыка называет “другом степей”, Туманскому приписывает “дивные стихи”, в счастливцы, награждая его сознанием собственного счастья, посвящает случайного спутника, нацарапавшего в Арзруме на стене имя своей жены.