18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Галактионов – Костяной пояс (страница 2)

18

Рядом сидел Том. Четыре года. Маленький, круглоголовый, с глазами слишком большими для лица — характерная черта детей, рождённых в невесомости, где внутриглазное давление повышено, и глазные яблоки деформируются, становясь крупнее, выпуклее. Том грыз что-то, зажатое в кулаке, — кусок водорослевого брикета, размякшего от слюны, — и смотрел на Ли.

Ли остановилась.

Она всегда останавливалась здесь. У этого шлюза. У этой стены. У этой женщины с мёртвыми глазами и двумя живыми детьми.

Том. Его назвали Том.

Внутри, под диафрагмой, что-то сжалось — коротко, как мышечный спазм, и тут же отпустило. Ли привыкла. Тринадцать лет привыкала. Не привыкла.

Она расстегнула нагрудный карман и достала полмешка водорослей — свой улов за сегодня, если не считать фильтра. Водоросли были сухие, свёрнутые в пластинки, каждая — размером с ладонь, толщиной в миллиметр. Спирулина, модифицированная штамм-34Б, хемосинтетическая — росла на сероводороде в реакторах Рифа. Калорийность — двести девяносто килокалорий на сто граммов. Вкус — рыбная мука, смешанная с мокрым картоном. Единственный источник белка для большинства жителей Пояса.

В мешке было двадцать пластин. Дневная норма Ли — четыре. Пятидневный запас.

Она отсчитала восемь пластин, сложила стопкой и протянула Мариа.

Мариа не повернулась. Не посмотрела. Протянула руку, взяла пластины механически, как берёт автомат — без мысли, без чувства. Движение, отработанное за годы. Кто-то протягивает — берёшь. Не благодаришь. Благодарность — лишний расход энергии. Калории не тратятся на слова, которые ничего не весят.

Ли присела рядом с Эной. Девочка подняла глаза — тёмные, внимательные, настороженные, как у биомеханической крысы в обломках «Ханьяна».

— Что рисуешь? — спросила Ли.

Эна посмотрела на стену. Круг. Дерево. Три ветки. Пять листьев.

— Не знаю, — сказала она. — Мне приснилось. Большое, зелёное, и вверху шумит, и с него падает вода.

— Дерево, — сказала Ли. — Это называется дерево.

— Деревья бывают?

Вопрос — простой, детский, невинный — ударил Ли под рёбра. Она ответила не сразу. Провела пальцем по меловому стволу, дорисовала шестой листок — маленький, кривой, как все листья, которые рисуют дети, никогда не видевшие листьев.

— Были, — сказала она. — Давно. На Земле.

— А сейчас?

— Не знаю.

Эна посмотрела на свой рисунок. Потом — на Ли. Потом — снова на рисунок.

— Я бы хотела потрогать, — сказала она. Тихо, серьёзно, как говорят о вещах, которые важнее воды.

Ли не ответила. Она смотрела на Тома. Том грыз водорослевый брикет и улыбался — бессмысленно, счастливо, как умеют улыбаться только четырёхлетние дети, которые ещё не поняли, в каком мире родились. Его лицо — круглое, мягкое, с ямочками на щеках.

Другое лицо. Другой Том. Десять лет, алюминиевая фляга, крик: «Это мамино!» Тело, улетающее в вакуум. Кристаллики крови на солнце.

Ли встала. Быстро. Слишком быстро — Эна вздрогнула.

— Я пойду, — сказала Ли. Голос ровный. Контролируемый. Голос человека, который умеет прятать осколки так, чтобы никто не порезался. — Возьми.

Она достала из кармана последнюю крошку водорослевого хлеба — ту, что оставила себе на вечер, — и протянула Эне. Крошка была маленькая, размером с фалангу мизинца. Эна взяла её обеими руками, как берут драгоценность, и разломила надвое. Половину отдала Тому. Том засмеялся, запихнул хлеб в рот целиком и продолжил улыбаться.

Ли отвернулась. Сделала шаг. Два. Три.

Мариа смотрела на закрытый шлюз. Не двигалась.

На стене, рядом с деревом Эны, Ли заметила ещё один рисунок — старый, полустёртый, нарисованный не мелом, а чем-то острым, процарапанный по металлу. Контур — детский, неуверенный. Человечек. Маленький, с палочками-руками и палочками-ногами. Под ним — буквы, неровные, наклонные, как будто рука, которая их выводила, дрожала:

ТОМИК

Ли проходила мимо этой надписи каждую неделю. Тринадцать лет. Шестьсот восемьдесят раз. Она не останавливалась. Не смотрела. Не читала. Но каждый раз — каждый из шестисот восьмидесяти раз — внутри, под диафрагмой, сжималось. Коротко. Как мышечный спазм.

Она не привыкла.

Коридор пятого уровня пах аммиаком и мокрым железом.

Жилой модуль Ржавого Рифа — это не здание. Не дом. Не станция. Это организм. Больной, умирающий, держащийся на искусственном дыхании организм, составленный из кусков мёртвых кораблей, сваренных, склёпанных, склеенных друг с другом скотчем, хитиновым клеем и молитвами. Стены — обшивка грузовых контейнеров, на которых ещё читались маркировки: «ХРУПКОЕ», «НЕ КАНТОВАТЬ», «СОБСТВЕННОСТЬ "ГЕЛИОС ПРАЙМ"». Потолок — днище какого-то корабля, с трубами, свисающими, как кишки из вскрытого живота. Пол — решётчатый, под ним — тьма, в которой что-то капало, ритмично, бесконечно, как метроном.

Конденсат. Влажность внутри модуля — восемьдесят два процента. Температура — шестнадцать градусов Цельсия. Давление — девяносто четыре килопаскаля, чуть ниже земной нормы. Состав атмосферы — семьдесят восемь процентов азота, двадцать целых три процента кислорода, один и два — углекислый газ. Углекислого многовато: норма — ноль целых ноль четыре, а здесь — в тридцать раз выше. Скрубберы не справлялись. Людей — сто двадцать, а скрубберов — шесть, и три из них работали вполсилы. CO₂ копился медленно, незаметно. Первый симптом — лёгкая головная боль, которую все списывали на стресс. Второй — сонливость. Третий — нарушение координации. Четвёртый — судороги и смерть. Между первым и четвёртым — месяцы. Ли жила с головной болью так давно, что забыла, как ощущается голова без неё.

Она шла по коридору, и люди расступались.

Не из уважения. Не из страха. Из безразличия. В Поясе каждый человек — остров, и между островами — вакуум. Ты проходишь мимо — тебя не видят. Ты умираешь — тебя перерабатывают. Ты рождаешься — тебя кормят, пока ты можешь работать, а потом — вакуум. Закон Рифа, неписаный, но абсолютный: не трать ресурсы на то, что не приносит ресурсов.

Ли нарушала этот закон каждый день.

Она остановилась у каюты — ниша в стене, два метра на полтора, отгороженная занавеской из переработанного полиэтилена. За занавеской — темнота, запах мочи и звук: свистящий, тонкий, как утечка воздуха из микротрещины в корпусе. Но это была не утечка. Это было дыхание.

Ли отодвинула занавеску.

Старик лежал на полу, завёрнутый в термоодеяло из фольгированного майлара, которое когда-то было золотым, а теперь стало серым, мятым, как лицо самого старика. Ли не знала его имени. Никто не знал. Он появился на Рифе три месяца назад — приполз из шлюзового отсека, из космоса, без корабля, без скафандра, в одном термокомбинезоне, который не защищал ни от чего. Как он выжил при декомпрессии — загадка. Может, воздействие было коротким. Может, он просто не умел умирать.

Он не говорил. Не ел. Не пил. Лежал, дышал, смотрел в потолок глазами, которые уже видели не потолок, а что-то другое — что-то, что видят только те, кто стоит на краю.

Ли присела рядом. Достала флягу. Ноль целых восемь литра. На двое суток.

Она открутила крышку и поднесла горлышко к губам старика.

Рука не дрогнула. Ли не колебалась — ни секунды, ни доли секунды. Это не было решением. Решение — это когда взвешиваешь, сравниваешь, выбираешь. Ли не взвешивала. Она увидела сухие, растрескавшиеся губы и поднесла воду. Так же, как дышала. Так же, как моргала. Автоматизм, вросший в мышцы, как мицелий — в переборки корабля.

Вода потекла по подбородку старика — он не мог глотать, мышцы пищевода не слушались, дисфагия, нейродегенеративный процесс, — и Ли подставила ладонь, собрала капли и поднесла снова. Терпеливо. Не торопясь. Как поят новорождённого.

Старик проглотил. Ноль целых ноль пять литра — глоток. Один глоток.

Ли дала ему ещё один. И ещё. И ещё.

Когда она закрутила крышку, во фляге оставалось ноль целых четыре. На сутки. Если растянуть. Если повезёт.

Старик смотрел на неё. Его глаза — мутные, с желтоватыми склерами, признак печёночной недостаточности, билирубин выше нормы в пять-шесть раз, — были спокойными. Не благодарными. Не удивлёнными. Спокойными. Как будто он знал, что кто-то придёт. Как будто кто-то всегда приходил.

Ли поправила термоодеяло. Подоткнула углы. Провела рукой по лбу старика — кожа сухая, горячая, субфебрильная температура, тридцать семь и шесть, воспалительный процесс, который организм уже не мог победить и не собирался.

— Спи, — сказала Ли.

Старик закрыл глаза.

Ли вышла из каюты, задёрнула занавеску и постояла в коридоре, прислонившись к стене. Аммиак щипал глаза. Или не аммиак. Она прижала ладонь к лицу и выдохнула — длинно, медленно, как стравливают давление из шлюзовой камеры. Потом выпрямилась и пошла дальше.

На шестом уровне, у реактора биосинтеза — ржавого цилиндра, в котором хемосинтетические водоросли перерабатывали сероводород из вулканических трещин астероида в пригодный для дыхания кислород и несъедобную, но питательную биомассу, — Ли нашла то, что искала.

Мох.

Не биомеханический. Не модифицированный. Настоящий. Живой. Крошечная подушечка зелени размером с монету, притулившаяся в трещине трубы, где конденсат собирался особенно густо и температура держалась на двадцати двух градусах — идеально для бриофитов, споровых растений без корневой системы, без сосудов, без цветов. Просто зелень. Просто жизнь. Просто чудо, о котором никто на Рифе не знал и никого бы это не интересовало, если бы знали.