Сергей Буданцев – Саранча (страница 44)
Славка заявился поздно вечером. Симочка грызлась весь день с матерью по случаю болезни жилицы, отказалась идти спать.
И теперь сидела почти в обнимку с женихом. Славка рассказывал про Эффендиева:
– Вон нацбольшинство – молодец, так и садит:
«Крейслер все делал, что от него зависело. Я сам участвовал в его работе и несу ответственность за нее». Прокурор только губы кусает: раз человек объявляет себя ответственным участником в делах преступника, то его надо арестовать. А как арестовать, когда у Эффендиева Красное
Знамя и маузер от Троцкого за военные заслуги. А наш
ЦИК к Трудовому уже его представил.
– Ах, какой верный человек оказался, – повторяла она.
Михаил Михайлович прислал коротенький ответ:
– А Миша как? – спрашивала она в двадцатый раз. – Он в записке пишет, что совсем спокоен, – правда ли?
– Бойцовский вид, что надо. Я даже с ним перешепнуться успел. Он здорово сказал: «Как меня арестовали, так я словно маленьким стал или больным, на чужом попечении и ни о чем заботиться не надо…»
Славка не щадил красок, и краски густо ложились на ее щеки, Она в свою очередь сыпала всем набором приятного для молодых собеседников. Хвалила Симочкины глаза, фигуру и снова сбивалась на тревожные вопросы об участи
Михаила Михайловича.
Нога опухла, лежала как бревно, приковала к кровати крепко. Врач сказал, чтобы больная не мечтала встать раньше, чем через пять-шесть дней. Но все огорчения проплывали мимо. Даже самая скука белой комнатенки, казалось, облегчала.
Со времени нашествия саранчи Таня с необыкновенной резкостью, с почти телесной убедительностью ощущала, что вовлечена в поток, в водоворот событий, слышала шум их приближения, как того поезда, который должен увезти куда-то, – ее несло за ними. Ни одного движения не удавалось сделать свободно, по своей воле. Увлекали чужие поступки, посторонние обстоятельства вынуждали или сопротивляться, или покоряться, но следовать, не отставать. Стихии разыгрались вокруг. Она ослепла, слышала только их, обоняла запахи бури. Теперь же лежала выкинутая на берег, на твердую землю. Под ней – еще сырой песок и слышен шелест волн, – он может стать снова грозным, поднять на валы. Но сила и воля ее крепли на отдыхе.
Газеты неблагополучно пахли свежей печатью, шуршали раздражающе. Репортерские записи, безжизненное подражание действительности, передавали произнесенные признания, лживые увиливания с невыразительной полнотой и точностью.
Писал и Веремиенко. В записках чувствовался сухой испуг и вместе с тем безразличие к окружающему, он как будто даже и не замечал отсутствия Тани.
Он выводил это, казалось ей, мертвеющими пальцами.
Как выдавил он это слово
Другой клочок бумаги доставил тоже горькое чувство.
Его принесла вечером Симочка, извиняясь, что не могла передать днем.
Михаил Михайлович. Это ни тоном, ни содержанием не подходило к тому, что переживала Таня. Она боялась чисто мужского самолюбия, – его же в Крейслере наблюдалось предостаточно, – от него и бежала за Онуфрием Ипатычем.
Этой заботой о беременности он как бы утверждал право собственности на жену… Ночь не удалось заснуть. Горечи и сил, накопленных в бездействии, некуда было девать.
Утром постигло странное опьянение, похожее на полет во сне. Она валялась уже четвертый день.
Славка забежал бледный. Янтарные глаза дрожали.
Сообщил о речи прокурора.
– Засыпался с Крейслером. Требовал только общественного порицания.
– А Онуфрию Ипатычу?
Имя едва сползло, как кусок ваты, налипший на язык.
Славка замялся, отвернулся, она беззвучно шевельнула губами: «Расстрел?» Кивнул чуть заметно. Сердце бросилось ей к горлу, готовое задушить.
– Неужели нет надежды?
Славка не отвечал.
Два дня тянулись речи адвокатов. Таня вызвала Марью
Ивановну. Та пришла. Едва она раскрыла дверь, Таня набрала воздуху крикнуть: «Что с вами?» На пороге стояла старуха с дряблым желтым лицом, напоминавшим старческую женскую грудь. Ничего не рассказывала, не бранилась, сама попросила чаю и выпила только чашку.
Прощаясь, сказала:
– Видно, не сносить нашему Онуфрию Ипатычу головы. Помялась, тяжко дыша, ушла, не подобрав волос под платок.
Таня заметила вошедшей Симочке:
– Хорошо бы, для этой женщины хорошо было бы, если бы сейчас на улице била бы жестокая вьюга, снег, залепляло бы глаза, сносило… Чтобы идти, бороться с погодой и не думать…
Девушка посмотрела на ее пепельное лицо.
– И вам, видно, не легче.
– Я что ж… Я завтра встану. Завтра кончатся реплики сторон… Им остается жить несколько часов. Такое поперек всякому счастью встанет…
Симочка, выйдя в коридор, вздохнула легко, полной грудью, словно вырвалась из больничной палаты.
III
Таня поехала в суд. И как в самом начале, перед зданием клуба скопилась громадная толпа, извозчик ссадил ее у поворота на улицу Коммуны.
– Дальше милиция не пускает, барышня, сами уж как-нибудь доберетесь. Видишь, народ кровь почуял, стекся полюбопытствовать.
Таня побрела, опираясь на палку. У нее, должно быть, был отмеченный мукой особенный вид в скопище зевак.
Кто-то заметил вслед, что это жена главного преступника.
Самый воздух клуба отличался от городского. В нем носился тот же зловещий запах аптеки, как в ветре норда. В
коридорах было странно просторно, очевидно, строже следили за пропусками.
Подняла портьеру. Вместе с духотой зала ударило металлическим окриком:
– Именно для Веремиенко я требую высшей меры наказания.
Память пресеклась, как дыхание. Через несколько мгновений она обрела себя прислонившейся к стене.
Слабый старческий голос проникал в уши:
– Суд удаляется на совещание.
День потек невероятно медленно, тяжелый, как ртуть.