Сергей Буданцев – Саранча (страница 45)
Родственники почти свободно переговаривались с подсудимыми. Таня жалась в темные закоулки зала. Встретив
Славку, пробиравшегося со своими проводами, попросила:
– Передайте, если сумеете, Мише, что я здесь. Но не могу показаться близко к Онуфрию Ипатычу. Понятно почему…
Забивалась за колонны, таилась, сама от себя скрывалась, пряталась от своих мыслей в этих поисках уединения.
Взгляд Онуфрия Ипатыча, казалось, нащупывал ее. Раза два взглянула в ту страшную сторону. Подсудимые застыли неподвижно, словно притянутые к стульям невидимыми постромками, изредка отвлекались от оцепенения, отвечая нехотя. Эта каменность давила даже обычный шум толпы. Муханов горбился сломленный, сжимая голову руками. Тер-Погосов не сводил глаз с хрустальной люстры.
Гуриевский устремлял одинокое око туда же, словно верил, что Тер-Погосов знает, как облегчить мучительное ожидание. Вся тайна в том, чтобы подражать его движениям.
Веремиенко время от времени с непонятной в живом существе медлительностью оглядывал зал (тогда Таня прижималась к своей колонне) и снова вытягивался. Сидевший сзади всех Бухбиндер непрерывно покачивался из стороны в сторону, как будто затверживал про себя древнюю молитву. Слова, произнесенные о них, требование смерти отделили их от прочих людей, нанеся внешним знаком серую бесцветность на кожу лица. Остальные подсудимые, – ражий Петряков, Муханова, капитан, пан
Вильский, Величко, – отделенные от пятерых той же чертой, неуловимой и естественной, переговаривались вялыми отрывочными фразами.
Публика, подчиняясь срокам еды, редела и вновь густо наполняла зал. Шарканье, кашель от скуки, придушенное жужжание разговоров давно отзывались в Тане нервным зудом. Окна начинали синеть. В сумерках она выскользнула к последним рядам, заняла единственный свободный стул. Рядом дремала та любознательная старуха, которая ходила во все суды прежде и теперь. Надвинув на брови кремовую косынку, она даже похрапывала, изредка вскидываясь, ожидая одобряемых ею строгостей. Зажглись кронштейны. Их желтый свет смешался с пыльной синью вечера и словно высветил в Тане ее собственные ощущения: нестерпимо заныли виски.
Грохотали сотни ног, стулья, двери. Висела пыль.
Спертый воздух портился с каждым вздохом каждого из этих людей. Шумели вентиляторы, но их упорное скрежетание не приносило облегчения легким. Таня ненавидела соседей, от которых тянуло влажной жарой, потом. В полусне воображала, – ее ловят, покуда удается скрываться, но каждую минуту могут настигнуть. В особенности когда вспыхивают огни люстр.
Опять с эстрады раздался крик:
– Суд идет!
Все встали. Таня очутилась в окружении высоких и широких спин и, напрягшись, едва улавливала пробивавшийся сквозь шелест людского множества, сквозь все эти дыхания, шевеления, вздрагивания, старчески слабый голос читавшего приговор председателя.
– Господи, ничего не слышу, – ворчала рядом старуха. –
Чего это он читает?
Бородатый рабочий, массивными плечами загородивший от Тани весь зал, повернулся и сверкнул на старушонку маленькими гневными глазками. Председатель заканчивал чтение мотивировки. Голос его меркнул, прерывался. «Крейслера, – услыхала Таня, перестав дышать, –
считать оправданным…» И снова ли голос старика окреп, –
зал ли слушал, не дыша, – но стало слышнее.
Был оправдан капитан. Вильского осудили условно на год. Муханову – тоже (за попытку бежать за границу).
Величко дали два года, с запрещением по отбытии наказания занимать ответственные должности три года. Петрякову – пять лет со строгой изоляцией. Гуриевский и
Бухбиндер получили по десяти лет.
Читавший назвал Муханова, Анатолия Борисовича.
Последовал длинный перечень статей. Высокий женский вопль огласил зал. В мертвенной тишине прозвучали имена
Веремиенко и Тер-Погосова. Через миг, в странной поспешности, в испуге, публика ринулась к проходу, к дверям. Старуха теребила Таню за рукав, как будто только что проснулась, сердито спрашивала:
– Куда это бегут, как оглашенные? Еще кого судить будут?
– Уйдите! – и Таня зашлась воплем, рухнула на стул.
Бородач-рабочий протянул через стулья руку, взял старуху за плечо, проворчал:
– Катись, бабка. Троих съела, – все мало.
И двинулся. Старуха покорно заковыляла за ним.
Дикий раздирающий крик огласил спертый воздух и как бы еще более сгустил его. Едва начавшись, он показался бесконечным. В нем не было оттенков, он не изменялся. Публика оторопело сбилась в проходах. Таня телом почувствовала ужас, заключенный в этом вопле. Перед ней открылось смятение на эстраде. Муханов кричал, медленно озираясь кругом. Его высокий голос, неузнаваемо искаженный напряжением, потерял все признаки человеческого. Осужденных торопливо выводили. К Муханову подошел конвойный. Смертник, ощутив его прикосновение к плечу, рванулся и отбежал к задней стене в угол. Он вытянул руки вперед, он царапал блестящую штукатурку.
Мощное дыхание, питавшее вопль, не прерывалось. Его схватили под руки и не могли сдвинуть с места, словно он прилип к стене, хотел проникнуть в камни. Его подняли на руки, понесли.
Не в силах видеть все это, Таня закрыла глаза. Уши раздирал непрекращающийся, не глохнущий и за стенами вопль:
– Я же не виноват! Вы же видите!
Этому ужасу не было препятствий. Если бы Таня слышала только эхо этого крика, то и его достало бы воображению дорисовать белое лицо, с которого судорога свела все, что роднило его с живым, бьющиеся длинные ноги, вскинутые руки. Схожесть всех звуков, пения, плача, просто громкой беседы, словом, всех звуков, которые предстояло услыхать после, во всю жизнь, с этим страшным воем лишила бы их красоты, напоминая о нем.
– Таня! – раздалось над ней.
Бесконечно знакомое ласковое восклицание вызволило ее. Она вырвалась, охваченная его теплотой, из страшного озноба, судорог. Она протянула руки в теплую беззвучную тишину, открыла глаза, свет поразил их, как зрелище божественной игры, прошептала:
– Да, да, возьми меня. Скорее.
IV
Андрей Ильич сообщил, что республиканский ЦИК из троих приговоренных к расстрелу помиловал одного Веремиенко, и прибавил, что постановление будет опубликовано на следующий день. Но оно не появилось. Таня промучилась еще четверо суток. Она не могла есть: хлеб казался вымоченным в чем-то липком. Она потеряла меру дыхания, все время мнилось, что грудная клетка расширяется недостаточно. Она вздрагивала от малейшего шума, словно ее звали. Даже явственно слыхала свое имя.
Наконец однажды рано утром Михаил Михайлович принес газету и прочитал о помиловании.
– Защитники Муханова и Тер-Погосова направили ходатайства в Москву. Но едва ли…
Таня плакала и дышала полной грудью.
– Онуфрий Ипатыч, – повторяла она, – бедный. Десять лет. Она легко поддалась утешениям, что бывают же амнистии, досрочные освобождения, что сколько народу так освобождают. Успокоив жену, Михаил Михайлович сказал:
– Хочешь поехать со мной? Завтра я еду на завод сдавать дела.
– Как сдавать дела? Разве мы не вернемся в Степь?
– Нет, нет. Не поедем. Мне предложили работать в
Отделе защиты растений. Правда, больше по административной части, чем по научной, но я завоюю и лабораторию.
Ведь завоюю, да? – Он усмехался, морщил лоб, обнимал жену. – Мы еще повоюем! Она основана…
Осекся, жена не расслышала, не потребовала окончания фразы. Краска удовлетворения играла на его загорелых веснушчатых щеках. Он отвернулся, устыдившись своего торжества.
Таня, оставшись одна в городе, принялась искать жилище: две комнаты. Странное ощущение испытывала она, бегая по тем же улицам, по которым ходила до процесса.
Строения, мостовые, вывески, витрины, все существо города с его шумами, запахами, мерещились ей порождениями бреда, не имеющими влияния на действительную жизнь, состоящую из забот об Онуфрии Ипатыче и негодования на мужа. Теперь дома и тротуары получали воплощение. Они взяли власть над помыслами. Существование наполнялось реальностью. Она узнала, что в городе очень тесно, «как в Москве», достать комнату почти невозможно, что растет нефтедобыча и жители полны надежд. Появилось словцо нэп, привилось, как обретенное из родников народного словотворчества.
Вернулся Михаил Михайлович, привез вещи. Таня рассказала о безуспешных поисках. Он примирился с первого слова:
– Придется остаться у Блажко. Не век же Симочка будет тянуть волынку со Славкой, а они здесь не останутся, у него чудная комната.
Позвали Симочку, сообщили решение. Оказалось, и в спальне пришли к необходимости просить Крейслеров остаться: боялись уплотнения.
Михаил Михайлович бросился распаковывать вещи,
«бебехи», как он называл. Остановился перед избитым чемоданом и, согнувшись, стал тайком рыться в бумажнике.
– Видала, жена?
И он подал на ладони изумрудные серьги – талисман.
Симочка покраснела, повисла на шее у Тани, когда та спросила:
– Это вы все сделали?
Крейслер радовался и острил об этих серьгах трое суток. Через две недели Таня добилась свидания с Онуфрием
Ипатычем в исправдоме.
Был сентябрь, и навернул холодный, сырой, с печальными ароматами северного ненастья, ветер. Маленький трамвайный вагон, дребезжа и скрежеща, полчаса брал петлистый подъем. Давно миновали шумные вонючие улочки с черномазыми ребятами, роющимися в пыли. Путь шел пустырями, каменистыми обрывами, где гудел ветер, серый, как море внизу. Тюремный замок вырос неожиданно из-за поворота. Крепостные русские стены, шатровые башни, бессмысленные в местной суши, бойницы, –