реклама
Бургер менюБургер меню

Сергей Бережной – Штрихи к портрету войны (страница 10)

18

Они придерживают шаг, потом машут мне рукой: свои. Подходят, присаживаются. С ними пленный – дебёлый малый, багровая, вспухшая через всю щёку, царапина, синие скотчи через предплечья и на ногах выше колен. Руки связаны скотчем за спиной. Садится прямо на тропу, поджав ноги под себя по-турецки. Э-э, парень, да ты непрост. Так садятся из спецухи – пружиной выстреливают тело вверх в случае опасности, распрямляясь, и сразу нога идёт в удар.

Пленный – это подарок судьбы, удача редкостная: их сразу забирает контрразведка и увозит. У меня возник эдакий экспресс-опрос, а то когда ещё повезёт.

Достаю сигареты, угощаю разведчиков, интересуюсь:

– Сам сдался, или взяли?

– Ага, сам, как же, держи карман шире. Это только трепачи из «ящика» сказки рассказывают. Патроны кончились, вот и взяли, – затягивается сигаретой крепыш с типичной рязанской физиономией.

– За что воюешь? – спрашиваю хохла.

Тот старательно изображает хуторского дебила, через пень колоду понимающего русский язык. Морщит лоб, беря паузу, словно пытается понять вопрос, но явно переигрывает. Блин, да я сам не хуже тебя обучен по Станиславскому, так что напрасно комедию ломаешь.

Конвоир невысок и щупл: то ли бурят, то ли тувинец, раскос и внешне невозмутим. Не Макаренко, конечно, и наверняка даже не слышал о нём, но педагогическим даром убеждения обладает. Он с ноги печатает ему в подбородок, разбивая губы в кровь, и тот сразу же переходит с рагульского на чистый русский язык. Даже почти классический литературный, на котором разговаривал товарищ Ленин, а еще раньше Пушкин.

Мне совсем его не жалко. Ну, разбили ему ребята хавальник, так нас, попади к ним, давно бы на ремни порезали…

– Ты ненавидишь хохлов? – вопрос, конечно, дурацкий и не ко времени, но всё же…

Крепыш задумчиво смотрит на небо, ещё не выцветшее и без единого облачка, переводит взгляд на меня:

– Ненависть надо выстрадать. В бою для меня нет хохлов, поляков, французов – есть враг, которого надо убить, иначе он убьёт меня. А пленных поздно ненавидеть. Ему Господь дал шанс жить, так что же в божие дела вмешиваться? И потом, ненависть надо заслужить. Если дурак запутавшийся, так что ж его ненавидеть?

Крепыш хитро скалится:

– Приведём его на точку, начальство машину вышлет, чтобы в штаб доставить, час-полтора пройдёт, а это всё лучше, чем на перевалке кантоваться. Потом за ним контрики приедут, а это еще пару-тройку часов. Итого, считай, четверть суток при хорошем раскладе пройдёт. А вот не было бы его, так хрен из города выбрались бы. Жить-то хочется…

– Да какой с него толк? Видишь же, что дурака валяет…

– Э-э-э, брат, и не такие рогули соловьем заливались.

Захрипел мой «азарт», зашипел, раскашлялся, и раздался такой родной голос комбата:

– Ну, где вы?

– Да рядышком я, рядышком, вот ребят твоих встретил…

Крепыш в двух словах рассказывает, где найти точку сбора, и они неторопливо уходят.

Мне осталось совсем немного – километра полтора, от силы два. Грохот выстрелов и разрывов не утихает, сливаются, и земля припадочно бьётся в лихорадке, а небо чистое, и солнце жарит. И этот чёртов грохот, от которого ощущение, будто это ты мишень и тебя выцеливает смерть. С оглушающим треском где-то рядом что-то разрывается, и невольно втягиваю голову в плечи. Нет, всё-таки не рядом, просто очень громко, очень… Словно раскаты грома, словно рвут на части брезент, которого много, бесконечно много, а его всё рвут и рвут… Гроза в полдень, а я «Дети, бегущие от грозы» в одном лице. Сюр какой-то…

Бог не выдаст, свинья не съест

Ускоряю шаг, то задирая голову, то оглядываясь по сторонам. Свернуть бы с тропинки в лес и ломануть через чащу. Лес – это всё-таки защита, он примет в себя и взрывную волну, и осколки, укроет от чужого глаза…

Спотыкаюсь, но шаг не сбавляю. Жара, одышка, судорожно хватаю раскрытым ртом воздух, пот ручьями по лицу, форменная рубашка мокрая, хоть выжимай. Кровь в висках толчками бьётся, заглушая звуки разрывов.

Тропинка обрывается у крайнего дома. Гатищи[28]. Две трети пути позади – и слава богу. Вымершая околица без признаков жизни. Даже птиц – и тех нет, но жизнь всё-таки есть: где-то вдалеке слышно кудахтанье, доносится редкий собачий лай. Это людей нет: то ли уехали, то ли попрятались, а жизнь осталась… Пульсирует…

Мысль судорожно бьётся птицей в силках: то ли пересечь окраину села по улице и далее по дороге вдоль улицы до самой речки, то ли сразу податься влево, к железной дороге и вдоль неё до самого моста, который не миновать ни в первом случае, ни во втором. Первый вариант опаснее, но легче идти. Второй – ломиться медведем вдоль «железки», из сил выбьешься, но раньше вряд ли до моста доберёшься… А от него еще полкилометра до окраины города, где меня ждут.

Выбираю первый вариант. Лень – двигатель прогресса, а в данном случае экономия сил и вера в русский авось. Ориентирую компас, пересекаю окраину села по улице и ходко до лесочка поспешаю. Пусть опаснее, зато короче и быстрее.

Дальше иду вдоль Волчьей без остановок на отдых. От речушки не тянет прохладой, зато самого тянет к воде. Искупаться бы! В такую жару блаженство – окунуться с головой. Мечты, мечты, где ваша сладость!..

Через мост почти бегом, дальше полкилометра вдоль железки. Справа ни куста, ни деревца, и если появится птичка – пиши пропало. Зато справа, за рельсами, узкая посадка: есть куда спрятаться. И всё-таки опять выбираю полевую дорогу: хоть и опасно, зато легче идти.

От моста до окраины добрался минут за семь. Смотрю на часы: от Новой Таволжанки до Гатищ шёл пять часов. Сколько километров? Три? Пять? Семь? Неважно. В любом случае обратно налегке доберусь на час раньше, а значит, засветло.

Во дворе под навесом на снарядных ящиках сидит боец с унылым лицом, не обращая никакого внимания на грохот. Так и я давно уже ни на что не обращаю внимания. Третий год войны, так что пора привыкнуть. Спрашиваю, где старший и кому сдать медикаменты. Он молча и лениво показывает рукой на сарай. Ох, парень, ну зачем мне в сарай? Я же сюда притопал вовсе не из-за нефопама и всякой медицинской ерунды, а чтобы с тобой поговорить, с бойцами, которые пришли из Волчанска и которые идут обратно в Волчанск. Мне нужна психология, и я буду задавать вопросы.

Боже мой, ну как же долго длится день!.. Есть не хочется, фляжка давно пуста, и я сначала иду в дом, чтобы напиться вдосталь и набрать воды. Увы, воды в кране нет.

Невесть откуда прибежала «буханочка»[29] и спряталась в другом сараюшке, на воротах которого было намалёвано окно, а сами ворота выкрашены желто-белой краской под мазаную стену и состарены паяльной лампой. Из машины волокут раненых и заносят в дом. Ну, вот и работа для «муравьёв» прибыла.

Я в Волчанске по имени «муравейник». Так называют его Лёшкины ребята из разведбата. Точнее, разворошенный «муравейник». А вот удовлетворения нет. Совсем. Выдохся, перегорел, короче – спёкся. Устал зверски и даже мысли о возвращении обратно радости не добавляют и едва-едва лениво ворочаются где-то глубоко в мозгу. И то при условии, что он всё-таки есть, мозг-то. Или его остатки.

Никого ни о чем расспрашивать не хочется. Да и что спрашивать? О чём думается под снарядами и минами, разбирающих их на молекулы? Это знакомо по прошлому. Как дышится в трупном смраде? Да внимай сейчас. А как на вкус ржавая вода из батарей отопления? Не пробовал – Господь миловал. Как спится под несмолкающий ни днём, ни ночью грохот и спится ли вообще? Мне спится, да и вообще каждому по-разному. Почему топтались перед городом в первые дни, не наступали, а потом полезли в лоб? На этот вопрос даже комбриг не стал откровенничать. И почему застряли в уличных боях? Потому…

Чтобы говорить с ними на равных, надо хотя бы сутки прожить с ними, а так…

Через два часа я ушел обратно. Первыми поднялись «муравьи»: уложили раненых на носилки, перекрестились буднично и привычно, словно проделывали этот повседневный ритуал с детства, да и пошли неторопливо, вытянувшись в цепочку.

А я всё маялся, не находя себе места. Прилёг в тени под стеной дома, подложив под голову рюкзак и закрыв глаза, но сон не шёл. Непрерывный грохот то отдалялся, то приближался, но не прекращался ни на минуту. Лежал, слушал канонаду и думал, что остаться не могу, а уход мой будет сродни предательству тех, кто остаётся. Что я ничего для них, в общем-то, и не сделал: ну, притащил рюкзак медикаментов да четыре полторашки воды, так это же крохи от потребности. Что хочу остаться здесь и с ними. Что война стала для них просто работой, достаточно обременительной, тяжелой, но мужики на Руси ко всему привычные.

Я многого не знал, хотя знаю, что такое осознанная готовность к смерти. Нет, не обречённость от безысходности, а именно осознанная готовность жертвенности.

За два с лишним года войны многое повидал: обживал траншеи и блиндажи, выживал под обстрелами, глушило разрывами и от контузии заливало глаза сплошной красной пеленой: ярко-багровой, рассекаемой неоновыми сполохами, как от сварки, потому что отслоилась сетчатка. В лесах под Лиманом гнули к земле «броник», разгрузка с восемью магазинами и шестью гранатами, карабинами, эвакуационным тросом, аптечкой, ножом и всем тем, чем забиваешь карманы. А еще за плечами как минимум РД с БК, бутылкой воды, полблока сигарет и пачкой галет. И истлевала в считанные дни футболка под «броником», пропитанная потом и солью. Всё это было, но не сразу, а перманентно растянуто по времени и местам боев, а потому психика успевала вернуться в норму. Были заходы по тылам и «языки». Были мартовские «прогулки» в «серой зоне» вдоль Оскола.