реклама
Бургер менюБургер меню

Серен Кьеркегор – Или — или (страница 53)

18

Эстетик смотрит на личность как на нечто неразрывно связанное с внешним миром, зависящее от всех внешних условий, и сообразно с этим смотрит и на наслаждение. Наслаждение эстетика, таким образом, — в настроении. Настроение зависит, конечно, и от самой личности, но лишь в слабой степени. Эстетик именно стремится отрешиться от своей личности, чтобы возможно полнее отдаться данному настроению, всецело исчезнуть в нем — иначе для него и нет наслаждения. Чем более удается человеку отрешиться от личности, тем более он отдается минуте, так что самое подходящее определение жизни эстетика будет: «он раб минуты». Этик также может подчиняться настроению, но далеко не в такой степени; абсолютный выбор самого себя вообще поставил его выше минуты, сделал его господином настроения. Кроме того, этик, как уже было сказано выше, обладает жизненной памятью, тогда как эстетик именно страдает отсутствием ее. Этик не отказывается окончательно от очарования настроения, но лишь на мгновение как бы отстраняет его от себя, чтобы дать себе отчет в нем, а это-то мгновение и спасает его от порабощения минутой, дает ему силу побороть искушающую его страсть. Тайна господства над своими страстями ведь не столько в аскетическом отречении от них, сколько в умении самому назначить минуту для их удовлетворения: сила страсти абсолютна лишь в данную минуту. Напрасно поэтому говорят, что единственное средство преодолеть страсть — это абсолютно запретить себе и думать об ее удовлетворении; подобное средство весьма ненадежно; напротив, пусть, например, азартный игрок в минуту неудержимого влечения к игре скажет себе: «Хорошо, только не сию минуту, а через час», и — он становится уже господином своей страсти. Настроение эстетика всегда эксцентрично, так как его жизненный центр в периферии. Центр личности должен между тем находиться в ней самой, поэтому тот, кто не обрел самого себя, всегда эксцентричен. Настроение этика, напротив, сконцентрировано в нем самом: он трудился и обрел самого себя, а вследствие этого и его жизнь обрела известное основное настроение, которое зависит от него самого и могло бы быть названо œquale temperamentum[102]. Настроение это, однако, не имеет ничего общего с эстетическим настроением и никому не дается от природы или непосредственно.

Может ли, однако, человек после того как выбрал себя самого в абсолютном и бесконечном смысле, сказать себе: теперь я обрел самого себя, и мне ничего больше не нужно, — всем превратностям жизни я противопоставлю гордую мысль «Каков я есть, таким и останусь!»? Ни в каком случае! Если бы человек выразился подобным образом, он сразу выдал бы, что стоит на ложном пути. Главная ошибка его заключалась бы в данном случае в том, что он не выбрал бы себя самого в истинном смысле; он выбрал бы себя лишь во внешнем смысле, придал выбору абстрактное значение, а не охватил им себя самого во всей своей конкретности, совершил выбор как бы по необходимости, а не свободно, примешал к этическому выбору эстетическую суетность. Чем важнее по своему существу то, что должно проявиться благодаря выбору, тем опаснее для человека попасть на ложный путь, между тем в данном случае человек, как уже сказано, именно подвергается такому риску. Благодаря выбору человек обретает себя самого в своем вечном значении, т. е. сознает свое вечное значение как человека, и это значение как бы подавляет его своим величием, земная конечность теряет для него всякое значение. В первые мгновения по выборе человек испытывает вследствие этого безграничное блаженство и абсолютное удовлетворение; если же он после того отдастся одностороннему созерцанию своего положения, то конечность не замедлит предъявить ему свои требования. Он, однако, презрительно отвергает их; что ему земная конечность со всеми ее плюсами или минусами, если он — существо бесконечное? И вот ход жизни для него как бы приостанавливается, он как будто опережает само время и стоит у входа в вечность, погруженный в самосозерцание. Но самосозерцание не в силах наполнить окружающей его пустоты, создаваемой для него гибельным временем. Им овладевают усталость и апатия, похожие на ту истому, которая является неизбежным спутником наслаждения; его дух требует высшей формы существования. Отсюда же один шаг и до самоубийства, которое может показаться такому человеку единственным выходом из его ужасного положения. Но такой человек не выбрал себя самого в истинном смысле, а влюбился в себя самого, как Нарцисс. Немудрено, что он кончает самоубийством.

Здесь, пожалуй, кстати будет упомянуть еще об одном воззрении на жизнь, которое ты так любишь проводить, большей частью в теории, частью же на практике. Согласно этому воззрению земная жизнь ни более ни менее как юдоль скорби и печали, человек создан для горя, и самый несчастный есть, в сущности, самый счастливый, так как исполняет свое назначение. С первого взгляда это воззрение как будто нельзя причислить к эстетическим — нельзя ведь сказать, чтобы лозунгом его было «наслаждение». Тем не менее воззрение это нельзя причислить и к этическим — оно находится как раз на опасном перепутье между эстетическим и этическим; стоя на этом перепутье, душа человека так легко подчиняется влиянию теории предопределения…

Из всех ложных воззрений на жизнь, которые ты проповедуешь, упомянутое, пожалуй, самое худшее, но, как тебе известно, и самое удобное, раз дело идет о том, чтобы вкрасться в душу людей и привязать их к себе. Ты можешь казаться самым бессердечным человеком, можешь поднять на смех все, даже горе человека, и знаешь, что это придает тебе известное обаяние в глазах молодежи; это обаяние, однако, столько же соблазнительного, сколько и отталкивающего характера, так как подобное отношение к людям и увлекает, и в то же время отталкивает молодежь. Ты намеренно закаляешь свою душу, чтобы, следуя своему эстетическому влечению к интересному, находить это интересное не только в радости, но и в горе, и в скорби людей. А это-то твое неудержимое упорное влечение и подает постоянный повод к недоразумениям со стороны посторонних лиц, которые то считают тебя человеком без всякого сердца, то истинно добрым, тогда как ты, в сущности, ни то, ни другое. Упомянутые недоразумения возникают из того, что люди одинаково часто видят тебя в поисках за горем и печалью людскими, как и за радостью — тебе ведь нужна в них одна идея, обуславливающая для тебя эстетический интерес и радости и горя. Если бы у тебя хватило легкомыслия погубить человека, ты мог бы подать новый повод к обманчивому недоразумению. Ты не бежал бы сейчас от погубленного тобой человека к новым радостям, напротив, ты заинтересовался бы его горем еще больше, чем радостью. Ты пустил бы при этом в ход всю свою опытность, увлечение и искусство красноречия, чтобы заставить несчастного принять от тебя утешение, которого больше всего жаждет всякий несчастный эстетик — утешения, даваемого красноречием. Ты наслаждался бы своим влиянием на несчастного, наслаждался тем, что можешь убаюкивать его музыкой своей речи, которая наконец стала бы для него необходимостью, так как одна она подымала бы его душу над мрачной бездной горя. Скоро, однако, ты устал бы возиться с ним: интерес исчерпан, печаль и горе для тебя такие же «случайные встречные», как и радость, сам ты не «оседлый гражданин мира, а кочующий путник», и вот ты бросился бы в свой дорожный экипаж: «Дальше!» Если бы тебя спросили: «Куда?» — ты ответил бы словами своего любимого героя Дон Жуана: «К радости и веселию!» Ты побаловался бы горем, а затем душа твоя запросила бы противоположного.

Конечно, буквально так, как я нарисовал сейчас, ты еще не поступаешь, и я даже не отрицаю, что ты часто проявляешь неподдельное участие к несчастным, искренно желаешь излечить их от горя или печали и вернуть к радостям жизни. Говоря твоими словами, ты впрягаешься, как добрый конь, и бьешься изо всех сил, чтобы вывезти их из трясины скорби. Действительно, ты не жалеешь ни времени, ни трудов и иногда достигаешь своей цели, но я не похвалю тебя за твое усердие — за ним скрывается кое-что другое. Дело в том, что ты не терпишь в человеке никакой силы, которая могла бы противостоять тебе, — такую силу ты видишь в скорби человека и во что бы то ни стало стараешься покорить ее. Добившись же своего, излечив человека от скорби, ты наслаждаешься сознанием неизлечимости своей скорби. Одним словом, ищешь ли ты развлечения в чужой радости или в скорби, ты, в сущности, занят одной своей скорбью, которую горделиво носишь в своей душе, считая ее бесконечной и неизлечимой.

Итак, вернемся опять к твоему воззрению на жизнь, согласно которому земная жизнь — юдоль скорби. Весь ход современного развития человечества ведет к тому, что люди более склонны скорбеть и печалиться, нежели радоваться: упомянутое выше воззрение считается вообще воззрением высшего порядка, что, пожалуй, и справедливо настолько, насколько вообще влечение к радости в человеке непосредственно и естественно, влечение же к скорби — искусственно. Другой причиной господства этого воззрения является то, что радость налагает на человека известный долг благодарности, который он чувствует, хотя зачастую и не знает хорошенько, кого следует ему благодарить, настолько бывают спутаны его мысли и понятия. Скорбь не влечет за собой никаких обязательств, и поэтому тщеславие человека легче примиряется с ней. Кроме того, наш век познал суетность жизни столь многими путями, что потерял веру в радость, а так как нужно же верить во что-нибудь, он и верит в скорбь. Радость проходит, говорят люди, а скорбь остается, поэтому тот, кто основал свое жизненное воззрение на скорби, дает жизни прочную основу.