реклама
Бургер менюБургер меню

Серен Кьеркегор – Или — или (страница 55)

18

В христианском мире зачастую можно было встретить — да и теперь еще встречаешь — представителей мировоззрения, аналогичного только что упомянутому древнегреческому, но являющегося, благодаря примеси мистического и религиозного начал, более возвышенным и совершенным. Какой бы высокой степени личного нравственного совершенства ни достигал древнегреческий индивидуум, его жизнь все-таки не приобретала более бесконечного и совершенного значения, нежели и тот мир, искушения и соблазны которого она победила; конечным блаженством такого индивидуума было одинокое самоудовлетворение, столь же суетное, как и все другое, от чего он отказался. Жизнь религиозного мистика имеет более глубокое значение. Он выбирает себя самого в абсолютном смысле, хотя и редко употребляет данное выражение, а, напротив, говорит, что выбирает Бога, но это, как уже сказано выше, не изменяет сути дела: не выбрав себя самого в абсолютном смысле, человек не может стать в свободные отношения к Богу, а свобода именно и является отличительной чертой христианства. Сделав абсолютный и свободный выбор, т. е. выбрав себя самого, мистик является ео ipso действующим лицом, но его деяния принадлежат не внешнему, а его внутреннему, душевному миру. Благодаря своему выбору мистик выделяет свое «я» из внешнего мира, последний как бы перестает существовать для него, и его усталая душа выбирает Бога. Не следует истолковывать выражение «усталая душа» в дурном смысле, унижающем мистика и придающем сомнительное значение его выбору Бога, — как будто он выбирает Его лишь тогда, когда его душа утомится и пресытится мирской жизнью. Выражение это означает, напротив, раскаяние мистика в том, что он не обратился к Богу раньше. <…>

Итак, совершив свой выбор, мистик является ео ipso действующим лицом, но его действия принадлежат его внутреннему душевному миру, и насколько он в этом отношении явится действующим, настолько и его жизнь будет иметь движение, развитие, историю. Развитие ее может, однако, быть настолько метафизическим или эстетическим, что становится сомнительным, насколько его можно назвать историей, — под историей человеческой жизни подразумевается лишь свободное развитие ее. Затем движение его жизни может быть настолько отрывочным, что его трудно назвать и развитием. Если это движение состоит в том, что известный момент повторяется вновь и вновь, то, конечно, нельзя отрицать существования самого движения, можно даже открыть управляющий им закон, но развития здесь все-таки никакого не будет. Временное повторение, не имеющее никакой внутренней связи, и не имеет в этом смысле ни малейшего значения. Такою, однако, именно и является жизнь мистика. Страшно читать жалобы мистика в минуты душевного изнеможения. Эти минуты сменяются минутами просветления — и в таких переменах проходит вся его жизнь; в ней есть, таким образом, движение, но нет развития, так как в ней нет и внутренней связи, за исключением разве того неопределенно-тоскливого чувства, с которым мистик глядит и на прошлое, и на будущее; но это-то чувство уже само по себе и выражает недостаток в жизни мистика настоящей внутренней связи. Развитие личности мистика до такой степени заключено в границах метафизики и эстетики, что его нельзя назвать историей, или если и можно, то лишь в том же смысле, в каком говорят об истории растений. Мистик умирает для всего мира и весь отдается одной любви к Богу, так что развитие его жизни заключается в развитии этой любви. Как между влюбленными замечается иногда известное сходство даже в наружности, форме и выражении лица, так и душа мистика, погруженного в любовное созерцание Божества, все более и более возвращает себе в обновленном и просветленном виде утраченные ею образ и подобие Бога. Внутренние деяния мистика сводятся не к приобретению личных добродетелей, но к развитию религиозных или созерцательных. Сказать, что его жизнь состоит в последнем, однако, нельзя — это было б слишком этическим определением жизни мистика, являющейся, в сущности, одной молитвой. Молитва входит и в жизнь этика — я не отрицаю этого, — но молитва этика всегда до известной степени субъективна, содержательна и рассудительна, тогда как для мистика молитва получает тем большее значение, чем больше в ней восторженной бессознательности и пламенной любви к Божеству. Молитва служит для него единственным средством выражения его любви, единственным языком, на котором он может говорить с Божеством. Как влюбленные нетерпеливо ждут минуты задушевной беседы, когда они могут высказать друг другу свою любовь, так и мистик тоскует и ждет не дождется минуты молитвенной беседы, соединяющей его с Богом, и, если наслаждение влюбленных их тихой беседой ничуть не уменьшается от того, что им нечего сказать друг другу, то тем менее наслаждение мистика. Напротив, он испытывает тем больше блаженства от своей молитвы, тем больше счастья от своей любви к Богу, чем менее в них содержания, чем бессознательнее он отдается им, чем сильнее уходит и исчезает в них всем своим существом.

На мой взгляд, в любви мистика и его отношении к Богу заметна, однако, некоторая навязчивость. Никто не станет отрицать того, что человек должен любить Бога всею душою, всеми помышлениями своими, или того, что такая любовь не только долг, но и высшее блаженство человека, тем не менее из этого не следует, что мистик имеет право пренебречь во имя этой любви к Богу условиями действительной жизни, в которые он поставлен самим же Богом. Пренебрегая ими, он пренебрегает и любовью Бога к себе или требует от Него иного выражения этой любви, чем то, которое угодно было проявить Ему. Сюда вполне применимы слова пророка Самуила: «Покорность лучше всякой жертвы». Навязчивость мистика может принять и еще более опасную форму в том случае, если он основывает свои отношения к Богу на уверенности быть благодаря той или другой случайности особым избранником и любимцем Божьим. Такой уверенностью мистик унижает и Бога и себя; себя — потому что вообще унизительно отличаться от других благодаря какому-либо случайному обстоятельству; Бога — потому что таким путем превращает Его в идола, а себя — в Его любимца.

Кроме того, мне не нравятся жизненная дряблость и слабость мистика, являющиеся его постоянными отличительными чертами. Разумеется, вполне естественно, что человек желает в глубине души удостовериться в искренности и правдивости своей любви к Богу, чувствует время от времени побуждение проверить это высокое чувство, — кто станет отрицать похвальность такого побуждения? Тем не менее никому не следует предпринимать эти поверки ежеминутно. Душевное величие человека выражается именно его непоколебимою верою в любовь Бога к себе, а эта вера влечет за собою и веру в искренность своей любви к Богу, и радостную покорность Его воле, выражающиеся примирением с теми жизненными условиями, в которые он поставлен Богом.

Не могу я, наконец, сочувствовать жизни мистика еще потому, что смотрю на нее как на измену миру, в котором он живет, и человечеству, с которым он связан кровными узами и с которым мог бы вступить в самую тесную связь, если бы не заблагорассудил сделаться мистиком. В большинстве случаев мистик выбирает одинокую жизнь, — но вопрос в том, имеет ли он право сделать подобный выбор? Мистик не желает обманывать людей и напрямик заявляет, что не хочет иметь с ними никакого дела; вопрос опять-таки в том, имеет ли он право поступать таким образом. Я враг мистицизма в силу самого положения своего как семьянина и отца. В семейной жизни есть уже свое святая святых; будь же я мистиком, мне пришлось бы иметь еще личное святая святых, вследствие чего я был бы плохим семьянином. Так как я вообще того мнения (которое разовью впоследствии), что каждый человек должен жениться, и уж, конечно, не для того, чтобы быть плохим семьянином, то ты легко поймешь мое нерасположение к мистицизму.

Крайний и односторонний мистик становится в конце концов до того чуждым миру, что даже самые близкие, кровные отношения к людям теряют для него всякое значение. Между тем вовсе не в этом смысле сказано в Писании, что должно любить Бога больше отца и матери, — Бог не настолько себялюбив. Бог также и не поэт, желающий мучить людей страшными коллизиями, а нельзя ведь и представить себе ничего ужаснее положения людей, если бы между любовью к Богу и любовью к людям, которую Он сам же вложил в наше сердце, действительно существовала подобная коллизия. Ты, вероятно, не забыл еще юноши Людвига Блакфельда, с которым нам, особенно мне, приходилось так часто встречаться несколько лет тому назад. Он был одарен истинными и редкими способностями, но, к несчастью, слишком односторонне увлекся не столько христианским, сколько каким-то индийским мистицизмом. Живи он в Средние века, он, без сомнения, нашел бы себе убежище в монастыре; наше время не располагает такими средствами помощи, и заблудший человек, если только не исцелится вполне, гибнет безвозвратно. Бедняга Людвиг поэтому и кончил самоубийством. Мне он оказывал нечто вроде доверия, нарушая этим свою любимую теорию, по которой не следовало иметь никаких отношений к людям и быть непосредственно связанным с одним Богом. Его доверие не было, впрочем, особенно велико, и вполне откровенным со мною он никогда не был, так что в последние месяцы его жизни я просто со страхом следил за его эксцентричными выходками. Несколько раз мне, кажется, все-таки удалось остановить его, наверное же сказать ничего не могу, так как он был вообще страшно скрытен и искусно маскировал свое душевное настроение. Наконец, он покончил с собой, и никто не знал причины. Его домашний доктор видел ее во временном умопомешательстве, что, конечно, показывает высокий ум и проницательность доктора. В известном смысле Людвиг, однако, владел всеми своими умственными способностями до последней минуты. Ты, может быть, не знаешь, что сохранилось письмо, которым Людвиг известил о своем намерении своего брата юстиц-советника? Вот копия этого письма, являющегося глубоко правдивым и объективным выражением последней агонии мистика: