Сэмюэль Беккет – Больше лает, чем кусает (страница 17)
Фрике соотнесение солнечных лучей и огурцов показалось малоубедительным.
— Возьми чашечку, выпей чайку,— предложила обеспокоенная Фрика.— Тебе это поможет. Или выпей чего-нибудь еще.
— Держи их подальше, подальше,— говорила-пела Альба,— подальше, подальше, подальше...
Но Б.М. и Хиггинс уже взобрались на помост и подступили к Альбе.
— Что ж, будь как будет,— вздохнула Альба,— пусть все идет своим чередом.
Уф! Фрика испытала невыразимое облегчение.
Половина десятого. Гости во главе с расцветающей куртизанкой и увядающим ловеласом стали разбредаться по дому. Фрика этому не препятствовала. Пускай себе. Когда придет время, она обойдет все уголки и закоулки, вытащит их оттуда, и вот тогда-то, собственно, и начнется самое главное. Разве не обещал Шас продекламировать что-то на старофранцузском? Разве Поэт не написал что-то специально для сегодняшнего вечера? Разве она не заглядывала в ту странную сумку в прихожей и не обнаружила в ней скрипку? А это открытие означает, что сегодня для них будет и музыка звучать.
Половина десятого. Белаква, настроенный на выбор дальнейшего пути движения, вышел в надинтеллигибельный[98] мир Линкольн Плейс. Дождило, небо плакало горькими слезами. Белаква уже успел купить бутылку, которая теперь одной выдающейся грудью оттопыривала его куртку. Робко и неуверенно проскользнул мимо Стоматологической поликлиники. Еще с детства он боялся ее фасада, глазеющего на мир кроваво-красными стеклами! А теперь в темноте все окна зияли совершенно черными глазницами. И от этого делалось еще страшнее — в Белакве кое-что сохранилось от ребенка. Неожиданно ему сделалось слегка дурно, он побледнел, его прошиб холодный пот. Он прислонился к чугунной калитке в каменном заборе Колледжа и глянул на часы на башне напротив. Сколько-то там десятого, вон сколько прокрутило на этой карусели времени! Ему совсем не улыбалась перспектива вот так стоять, прижавшись к калитке. Еще меньше привлекала его необходимость продолжить движение. Посидеть бы, а еще лучше полежать бы. А тут еще этот дождь втыкается в лицо кинжалами. Белаква поднял руки и прикрыл ладонями лицо, поднеся их так близко к глазам, что даже в полутьме смог различить линии жизни, любви и смерти. Руки плохо пахли. Белаква передвинул руки повыше, на лоб, а потом еще дальше. Пальцы погрузились в мокрые волосы. Подушечки ладоней вдавились в глаза, и под веками вспыхнули сине-фиолетовые огоньки. В углубление на его затылке забрался какой-то выступ то ли забора, то ли калитки и тут же начал терзать Белаквов маленький антракс — недавно народившийся карбункул, который то увеличивался в размерах, то уменьшался, но с шеи, расположившись как раз над воротничком, сходить никак не желал. Белаква усилил давление на карбункул, и запрыгавшая боль подтвердила присутствие нарыва на его обычном месте.
А в следующий момент его руки были грубо сорваны с глаз, которые немедля открылись и увидели широкое красное лицо великана-людоеда из страшной сказки. Какое-то мгновение лицо это пребывало в неподвижности — не каменная, а мягкая, плюшевая горгулья, монстрическая рожа с готического собора,— а затем оно, это лицо, пришло в движение, исказилось конвульсивной гримасой. "Ага,— подумал Белаква,— это, должно быть, лицо какого-то человека, который мне что-то говорит..." Так оно в действительности и было. Лицо являлось частью Городского Стража Порядка, а уста — неотъемлемая составная того же лица — изливали на Белакву брань. И Белаква закрыл глаза — другого способа избавиться от этой физиономии он отыскать не смог. Обуздав свою превеликую тягу к нанесению визита асфальту, на котором можно было бы сладостно растянуться и удобненько устроиться, Белаква не смог справиться с другим позывом и изрыгнул ничем не сдерживаемым щедрым потоком преизобилие всего того, что имелось у него внутри, на ботинки и нижнюю часть штанин Стража; в ответ на такую несдержанность он получил мощный пинок в грудь, который опрокинул его на тротуар, и он рухнул боком и бедром в окраины исторгнувшегося из него безобразия. При этом Белаква не испытал никакой боли: ни телесной, ни душевной, его
Белаква, стоя на коленях перед Стражем в луже своей собственной скверны, сторожко слушал гнусные ругательства, швыряемые в него Стражем Порядка во исполнение служебного долга и ради некоторого собственного развлечения. Но даже постигая смысл сказанного, Белаква все равно не чувствовал никакой враждебности или неприязни к Стражу.
Белаква слегка приподнялся, протянул руку и, ухватившись за блестящий плащ полицейского, рывком поднял себя на ноги. Извинения, высказанные Белаквой сразу по достижении вертикального положения, были бурно, с применением большого количества общеизвестных слов, отвергнуты. Белаква сообщил свое имя и адрес, рассказал, откуда он идет, куда направляется и зачем, предоставил сведения о том, чем он занимается вообще, какими делами в частности он занимался в тот день и зачем он это делал. Белакву, правда, несколько огорчило заявление Стража о том, что он, Страж, мог бы его, Белакву, запросто отволочь, как котенка за загривок, в участок, и Белаква попытался дать Стражу понять, что он, Белаква, по достоинству оценил колебания господина полицейского.
— А ну-ка оботри мне ботинки!
Белаква был очень рад возможности оказать любезность — эта услуга из всех возможных выглядела наименее неприятной и позволяла хоть в малой степени искупить содеянное. Пошарив по карманам и вытащив оттуда обрывки "Закатного Вестника", он скатал из них пару бумажных шаров и, наклонившись, вычистил, насколько у него хватило способностей, ботинки и нижнюю часть штанин полицейского. По очищении обнаружилось, что ботинки не только огромны, но и великолепны. Белаква распрямился и, не решаясь выбросить загаженные останки газетки, робко взглянул на Стража Порядка, который, похоже, пребывал в некоторой растерянности, не зная, как наилучшим образом извлечь выгоду из создавшегося положения.
— Сержант, я полагаю,— проговорил Белаква тихим голосом, смодулированным так, что его звучание могло бы растопить и ледяное сердце,— я надеюсь, что вы смогли бы изыскать возможность посмотреть на мой проступок сквозь пальцы и... и не привлекать меня к ответственности.
Требования исполнения закона и моральные требования проявления милосердия, которые пребывают в извечной битве в душах людей, вступили в жестокую схватку и в совестливой душе полицейского, и он не спешил с ответом на призыв Белаквы. Белаква протянул в сторону полицейского правую руку с единственным намерением — использовать ее, по завету великого Шекспира, лишь для достижения "доброго мира" через рукопожатие, предварительно, можете не сомневаться, обтерев ее с великим тщанием о рукав левой руки. Представитель славной породы Догберри[100] после краткого совещания со своим неподкупным сердцем был настолько добр, что возвел Белакву в достоинство плевательницы.
Удавив в себе позыв пожать плечами, Белаква сделал вид, что собирается уходить.
— Эй, эй, а ну-ка подожди,— рыкнул Страж.
Белаква остановился, но при этом у него был вид человека, который останавливается только потому, что ему что-то припомнилось. Однако выражение лица при этом у него получилось весьма вызывающим, что могло легко спровоцировать раздражение. Страж Порядка, в котором было значительно больше львиного, чем лисьего, вынудил Белакву оставаться на одном месте до тех пор, пока его объемистая голова, заключенная в шлеме и не приспособленная к длительным умственным напряжениям, не начала гудеть, как колокол. Не будучи более в состоянии выносить этот гул, Страж решил завершить свою акцию по наведению общественного порядка грозным рыком:
— Ладно, давай, топай отсюда!
И Белаква потопал, крепко сжимая в руке скомканные, изгаженные газетные шарики, которые он совершенно правильно определил для себя как "мусор, подлежащий выбрасыванию". Как только он свернул за угол и попал на улицу Килдар, он туг же бросил их на тротуар. Пройдя, однако, всего несколько шагов, Белаква остановился, развернулся, помчался назад к тому месту, где на тротуаре нервно ерзали на ветру оброненные им газетные шарики, подобрал их и швырнул в мусорник прямо перед окном подвального этажа ближайшего дома. И тут же почувствовал