Сэмюэль Беккет – Больше лает, чем кусает (страница 19)
Альбе совершенно не приходило в голову, несмотря на то, что она испытывала к нашему жалкому герою определенную приязнь, пусть и скрытую и усложненно обремененную другими чувствами, что можно было бы с сожалением ощущать его отсутствие или просто вообще вспоминать о нем — вот разве что он мог бы пригодиться как довольно внимательный наблюдатель, и оценивающий взгляд его глаз сквозь очки, постоянно направленный на нее и наполненный безумным восхищением, мог бы придать некоторую остроту ее забаве. Среди тех многих, кого неумолимая Фрика подвергла гонениям и отлучила от чувственных радостей, Альба наметила для себя одного из чинных и строгих евреев, того, что с желтушным оттенком конъюнктивы, то бишь слизистой оболочки глаз, и крупного коммерсанта. Сперва она обратилась к Еврею, но провела наступление вяло — так подступают к заведомо безвкусному блюду,— и оно было отбито. Едва только Альба перезарядила пушки и нацелила свои чары, взяв в этот раз более точный прицел, на этого интересного коммерческого злодея, из которого она предполагала сделать — и уже от предвкушения успеха умственно потирала руки — весьма назидательный пример того, что можно сделать с человеком при должном общении, как Фрика, раздраженная и исполненная досады на свои неудачи, объявила ядовитым тоном о том, что месье Жан дю Шас, прекрасно известный своими обширными талантами всем тем в Дублине, кто хоть что-то собой представляет, и поэтому не нуждается в каком-либо дополнительном представлении, любезно согласился открыть-c бал. Невзирая на то удовлетворение, которое она испытала бы, если бы Шас тут же бы взял и умер, если бы его постигла самая настоящая смерть, немедля и тотчас, Альба не предприняла никаких попыток к тому, чтобы утихомирить свое веселье, которому, конечно, очень шумно и бурно вторил Б.М., разражаясь апофегмами, то бишь афоризмами, некоторые из которых мы уже приводили, и существенно меньшее удовлетворение она испытала, когда заметила, как горько-сладкий палеограф и Парабимби, которые вдвоем некоторое время назад были застигнуты Фрикой за несколько фривольным занятием, отделились от тех, кто аплодировал Шасу, спускавшемуся с помоста.
Такова была ситуация, обрисованная в общих чертах, когда появился Белаква и стал в дверях, как в раме.
Глядя на него, стоящего под дверной перемычкой, сжимающего в руке свои огромные очки (срывание очков с лица и крепкое сжимание их в руке являлось предупредительной мерой, которую он никогда не забывал применять всякий раз, когда возникала хоть малейшая опасность показаться смущенным — "показаться" набрано курсивом потому, что он всегда выглядел смущенным) и явно весьма серьезно обеспокоенного тем, подойдет ли наконец к нему какая-нибудь добрая душа, чтобы проводить его к стулу, Альба подумала, что ей никогда не доводилось видеть кого-либо, мужчину или женщину, кто выглядел бы таким законченным, великолепным болваном. "Наверное, он силится быть Богом,— подумала она,— в раболепной заносчивости вздорного зла".
— Вроде того, что могла бы принести собака,— небрежно обронила Альба, но так, чтобы соседствующий рядом с ней Б.М. мог подхватить.
И Б.М. подхватил, развил, но при этом несколько переусердствовал.
— Вроде того, что могла бы принести собака, но по некотором размышлении все же отказалась бы от этого намерения.
И он принялся кудахтать и сопеть, изображая смех, вызванный собственной глупенькой шуточкой, не им, собственно, порожденной.
Альба, охваченная misericord[105], неостановимо стала подниматься из кресла.
— Nino![106] — окликнула она Белакву, не церемонясь и не стыдясь своей фамильярности.
Этот клич, пришедший словно бы из далекого далека, оказался для Белаквы, как бутылка чистой воды "Перье" для узника, погибающего от жажды в каменном мешке подземной темницы. И он, заплетаясь ногами и спотыкаясь, отправился в ту сторону, откуда этот зов пришел.
— Двигайтесь, двигайтесь! — приказала Альба Б.М.— Уступите место.
И все сдвинулись, освобождая место для Белаквы. Сие массовое перемещение напомнило Альбе движение по сцене хора туземцев, воспевающих свой тотем в опере "Красавица-дикарка". И это доставило Альбе некоторое удовольствие. Белаква рухнул в освобожденное ему кресло, как мешок с картошкой. Обратите внимание на то, что теперь Белаква и Альба оказались рядышком. Но перед Белаквой тут же выросла задача, требующая разрешения: как сделать так, чтобы она размещалась по его правую сторону, а не по левую, ибо он терпеть не мог, чтобы во время беседы кто-либо находился слева; к тому же его совсем не устраивало соседство с Б.М. Вряд ли потребовался бы квалифицированный математик для установления того простого обстоятельства, что добиться желаемого Белаквой рассаживания можно было бы лишь поменявшись местами с Б.М., при условии, конечно, что Альба продолжала бы оставаться на своем месте, а вот Белаква попусту тратил время, производя в уме сложнейшие расчеты, издавая при этом жалобные восклицания — он никак не мог сообразить, что из шести возможных вариантов рассаживания, только один удовлетворил бы его требование. И он сидел, понурив голову, ни на кого не глядя и сковыривая пальцем грязь со своих замызганных старых брюк. Альба легко положила руку ему на рукав, и это прикосновение вывело его из прострации — он поднял голову и взглянул на нее. К своему большому неудовольствию она увидела, что он льет слезы.
Парабимби изнемогала от любопытства. Вертя головой во все стороны, привставая на цыпочки и высовываясь из-за палеографа, который громко дышал так, словно постоянно задыхался, она вопрошала, непонятно кого и о чем.
— Что такое? Кто таков? Это что?
— Я был весьма удивлен,— говорил чей-то голос,— весьма, знаете ли, поражен тем, что, как обнаружилось, Шеффильд более холмист, чем Рим!
Белаква тем временем делал безуспешные усилия хоть каким-нибудь образом отреагировать на сердечное приветствие Б.М. Больше всего на свете ему хотелось соскользнуть на пол, умостить свою головушку, как на подушке, на изящном, хрустящем мареновой материей бедрышке его единственной и...
— Монотеистическая фикция,— говорил Яйцевед,— выдранная софистами, Христом, Платоном, как премоляр[107] из челюсти, из поруганного лона чистого разума...
Заставит их, в конце концов, кто-нибудь, когда-нибудь замолчать? Кто-нибудь, наконец, совершит обрезание их губ, остановит поток их слов?
Фрика, расхаживавшая по помосту, громко объявила:
— Маэстро Тупиччо сейчас нам сыграет.
И маэстро Тупиччо исполнил "Каприччио" Скарлатти на своей скрипке d'amore, причем без какого бы то ни было аккомпанемента, если не считать перешептываний. Игра маэстро не вызвала ни малейшего заметного восторга.
— Платон! — ощерился Б.М.— Я верно услышал? Кто-то упомянул тут Платона? Маленький, гадкий Бёме[108] из заведения для малолетних преступников, вот кто он такой!
Получился, если хотите, нокаутирующий удар по челюсти чьих-то рассуждений.
— А теперь господин Ларри О'Мурка-хауд-ха,— Фрика произнесла эту фамилию по слогам так, что она прозвучала, как имя краснокожего индейца,— споет для нас.
Господин Ларри О'Муркахаудха замахнулся на нечто такое, на что его певческого материала, скучного и изношенного, явно не хватало.
— Не могу больше,— постанывал Белаква,— не могу.
Фрика бросила на прорыв Поэта, напомнив присутствующим, что для всех них большая честь послушать его.
— Мне кажется, я не ошибусь,— заявила Фрика, выставляя вперед зубы, как прикрытие лжи,— если сообщу вам, что нам прочтут одну из последних поэз.
— Как уксусом на селитру, эта поэзия...— простонал-промычал Белаква.
— Не вздумай только,— прошипела с напускной задушевностью Альба, которая начала испытывать беспокойство по поводу душевного состояния своего воздыхателя,— спихнуть на меня эту Гаммидж! Особенно до того, как она получит статус замужней женщины при полном покровительстве мужа!
А у Белаквы не было никакого желания — ну совершенно никакого! — спихнуть "эту Гаммидж" на Альбу или на кого бы то ни было ни в каком ее статусе. Он даже не мог взять в толк, о ком, собственно, идет речь, но он видел, что Альба вполне непритворно чем-то очень серьезно огорчена и озабочена. Раз он не мог пребывать слева от нее или у ее ног, он оставил всякую надежду разместиться по отношению к ней именно так, как ему хотелось. И единственной его заботой теперь оставалось, прежде чем его душа бросит якорь, найти кого-нибудь, кто помог бы ему обезвредить того зверя[109], которого удерживать в себе ему было все более тяжело. Он придвинулся поближе к Б.М.
— Послушайте, не могли бы вы...
— Motus![110] — взвизгнул библиоман из заднего ряда.
А Б.М., отчего-то слегка пожелтевший, зашипел:
— Дайте человеку прочитать свои стихи! Помолчите!
— В чем дело? — прошептала Альба.
Белаква позеленел и в уме быстренько придумал дурацкую рифму к "Царю Бробдингнагу"[111].
— Черт бы тебя подрал,— злобно шептала Альба — в чем дело, я тебя спрашиваю?
— Ну дай же человеку дочитать свои стишки,— пробормотал Белаква,— ну что ты все время шумишь и не даешь человеку читать свои стихи?
Взрыв аплодисментов, беспрецедентных в анналах сборищ в розовато-лиловом салоне Фрики, засвидетельствовал, что Поэт наконец дочитал свои стихи.