Семён Бытовой – От снега до снега (страница 26)
Этот товарищ подарил мне фотокарточку отца, и в тот же день я заказала с нее большой портрет...»
— И мое выступление в Озерске на митинге в защиту Манолиса Глезоса помните?
— Как же, помню...
— И мое письмо греческому королю?
«Ваше величество, король Греции, — писала тогда Маша. — К Вам обращается дочь греческого патриота Никоса Маркелоса, беззаветно любившего свою родину и во имя ее чести и свободы боровшегося с фашистами в Испании. Я родилась в России, никогда не видела родины моего отца, но, с тех пор как я стала взрослой и узнала о жизни и борьбе отца, в моей душе родилась любовь к Греции, к ее свободолюбивому и гордому народу, чья кровь течет в моих жилах. Вы судите позорным, несправедливым судом героического сына родины, который в страшные годы немецкой оккупации, не думая о собственной жизни, сорвал со священного для греков Акрополя паучью фашистскую свастику и водрузил национальный флаг своей страны. Вы судите национального героя, и этим Вы, Ваше величество, судите всех греческих патриотов, в том числе и отца моего, Никоса Маркелоса, и, вольно или невольно, меня, его дочь. Это дает мне право обратиться к Вам и призвать Вас к благоразумию: остановите позорное судилище, дайте свободу герою Греции Манолису Глезосу, имя и судьба которого дороги всем честным людям на свете!»
Вдруг лицо Маши стало печальным.
— Глезос ведь снова в тюрьме...
Мы еще долго сидели на серых валунах, и под шелест неторопливых волн Маша рассказывала, как она очутилась в северных краях.
— Лучшего места вам не найти, — перебил я. — Недаром залив называется «Счастье».
Она улыбнулась:
— Трудно я шла к нему...
— Зато теперь...
— Теперь? — Она помедлила. — Рассказать вам, как позапрошлой зимой чуть-чуть не погибла в пургу?
— Чуть-чуть не считается, — засмеялся я. — И то, что не погибли, это ведь тоже счастье.
— Конечно, очень жить хочется. У меня и у мужа столько нерешенных дел, столько мечты, что не хватит, видимо, одной жизни, чтобы сбылось все. А Никос мой — ведь перед ним целый мир, целый мир!
— Расскажите, как же это «чуть-чуть» случилось? — попросил я. — Только не спешите, я буду записывать.
— Опять записывать! Ну, ладно, может быть, вам и на этот раз кое-что пригодится из того, что я расскажу.
...Как закрутила пурга с ночи на тринадцатое января, так и не переставала трое суток.
В поселке, раскинутом на узкой песчаной косе, снегу намело вровень с крышами, и круглые сутки в домах горели керосиновые лампы.
Мария Маркелос дежурила на фельдшерском пункте, ожидая звонка из соседнего селения, где со дня на день у Анастасии Лазгун должны были наступить роды. Мария Никосовна обещала по вызову сразу же приехать к роженице.
И вот в первом часу раздался телефонный звонок.
— Худо у нас, мамка, приезжай, — услышала она голос Николая Лазгуна, мужа роженицы. — Думали к тебе Настю везти, да боимся трогать ее.
— Ждите, я выхожу!
Она быстро оделась, перевязала меховую дошку сыромятным ремнем, перекинула через плечо санитарную сумку и, схватив в углу лыжи, подклеенные нерпичьим мехом, выбежала на улицу.
Идти надо было километров десять по льду залива, потом горной тропой перевалить через довольно высокий скалистый мыс. На той стороне бухты селение рыбаков. Мария уже несколько раз ходила туда по вызовам, но в дневное время, и дорога обычно занимала около трех часов. Да и погода всегда была чудесная: ярко сияло солнце и всеми цветами радуги отливали отточенные ветром острые грани торосов.
А нынче ночь, пурга...
Став на лыжи — палок к ним не полагалось, — она с порога побежала прямиком через залив. Резкий ледяной ветер порывами дул навстречу, кидал в лицо мелкий колючий снег и не давал бежать быстро. Сквозь смерзшиеся ресницы она едва различала старую лыжню и несколько минут блуждала в темноте между торосами, местами проваливалась до пояса в сугробы, теряла лыжи. Вытащив их оттуда, она шла дальше и, выбравшись на чистый открытый лед, снова чувствовала себя легко и свободно.
Примерно через час она свернула вправо, где, по ее расчетам, должен был показаться мыс с тремя высокими соснами, росшими на уступе. Но все вокруг до того сузилось белесоватой темнотой, что в пяти шагах ничего не видно.
Она шла и шла, широко размахивая руками и пряча лицо от ветра, почти наугад и не заметила, как оказалась у подножия мыса, ткнувшись концами лыж в острый камень и упав от резкого удара на колени.
Ветер был здесь потише, и Мария решила немного отдохнуть и перевести дыхание. Она села прямо на лед, расстегнула дошку, протерла рукавом смерзшиеся ресницы и закурила. («Это я в медучилище научилась курить. Володя мой ругает меня, говорит, чтобы бросила, но я ничего не могу с собой поделать. Одной на дежурстве бывает скучно, вот и закуришь».)
Пока она отдыхала, подумала о муже, который в эти дни где-то бродит со своими геологами в горах. Прежде он всю зиму жил дома, а нынче в каком-то важном поиске, и в душе она пожалела Володю. Потом она вспомнила о Никосе, которого оставила у соседей. Обычно, уходя ночью на дежурство, она брала его с собой на фельдшерский пункт и укладывала спать на раскладушке. А сегодня, с минуты на минуту ожидая вызова, отнесла его к соседям, старикам Сигановым.
Подъем в гору начинался около первой сосны. Мария связала ремешком лыжи и, пройдя немного по льду, отыскала заветную тропу.
В это время опять подул ветер, он разорвал пелену тумана, и в узкий просвет выглянул краешек луны, осветив наверху каменистый уступ. Мария стала медленно подниматься, но тропа обледенела, намерзшие подошвы торбазов скользили.
(«Лучше бы я ни о чем не думала и шла бы себе потихоньку, а тут почему-то испугалась и решила пробежать опасное место у края обрыва — и сорвалась, конечно...»)
Падая, она ухватилась за мерзлые кусты, запуталась в них, и они-то удержали ее на крутом склоне. Придя немного в себя, нащупала ногами небольшой выступ, встала, не выпуская из рук кустарника. Но он был хрусткий, этот кустарник, ломался и выскальзывал из рук. Тогда она решилась на крайность: достала из санитарной сумки охотничий нож и, втыкая его по рукоять в расщелины, упиралась в складки на склоне и понемногу подтягивалась на руках.
Когда она выбралась на тропу, почувствовала себя слабой и беспомощной и зарыдала как маленькая. Вдруг наверху что-то зашевелилось, посыпались снежинки.
Маша не успела сообразить, что бы это означало, как услышала негромкий собачий лай.
Это бежала сюда лайка Николая Лазгуна.
Под утро Мария Никосовна приняла у Анастасии сына, ее четвертого ребенка...
— Вот так и живем в нашем Счастье, — сказала она и весело засмеялась.
Мы еще долго сидели на берегу. Закат на горизонте понемногу угасал. Остыли и потемнели горы.
В десятом часу прибыл из Николаевска катер. Он шел на мыс Лазарева. Там Мария Никосовна должна была встретиться с мужем, его геологическая партия вышла из тайги.
— Так вы приедете к нам погостить? — спросила она прощанье. — От моего Володи вот уж наслушаетесь всяких разных историй. Кстати, теперь у нас там белые ночи — красота!
Она вбежала по узкой сходне на катер, и он тут же отвалил от пирса.
К сожалению, мне не удалось в этот раз попасть в залив Счастья. То не было оказии, то я забирался на какой-нибудь дальний заездок. Так что белых охотских ночей видеть не пришлось.
На лимане все это время ночи были звездные, но очень темные. С молодым, только народившимся месяцем.
Давно задумал я написать хотя бы краткие воспоминания об Эммануиле Казакевиче. Несколько раз брался я за перо, перечитывал написанное и надолго откладывал рукопись.
Однажды пришли из Москвы два письма — от вдовы писателя Галины Осиповны и друга его Даниила Данина.
Галина Осиповна писала мне:
«Я обращаюсь к Вам с великой просьбой. Вы были знакомы с Эммой, — прошу Вас, напишите о нем все, что вспомнится, серьезное и веселое, радости и печали, все, чем полна жизнь вообще, а в данном случае — жизнь Эммы. Важна каждая подробность, деталь, событие, поступок, фраза, слово — Вам это ясно как писателю, человеку пишущему и понимающему, так что не мне вам объяснять...»
А вот из письма писателя Данина:
«Вы знали Эммануила, если не ошибаюсь, в предвоенные годы его жизни на Дальнем Востоке и встречались с ним позже. Было бы хорошо, если бы Вы написали свои воспоминания о встречах с ним».
И вот, пока мы сидели в Нижнем Пронге и ждали какой-нибудь оказии, чтобы отправиться в Джаоре, я снова вернулся к своим воспоминаниям.
На этот раз я начал их с лета 1933 года, когда судьба впервые свела меня с Генрихом Львовичем Казакевичем, отцом Эммануила.
В то время я уже работал в редакции «Тихоокеанского комсомольца», много путешествовал по Дальнему Востоку, бывал наездами и в Биробиджане, где Генрих Львович редактировал областную газету «Биробиджанер штерн».
Помнится, выдалась темная, с моросящим дождем ночь. Сойдя с поезда, я отправился в редакцию в надежде застать там кого-нибудь из сотрудников и устроиться на ночлег. Гостиницы в городе тогда еще не было, как не было и города, только недавно заложенного между линией железной дороги и холмистым берегом стремительной Биры. С десяток бревенчатых, так называемых «фаршированных» домов стояли вразброс на виду у высоченной сопки Тихонькой, давшей название железнодорожной станции, вернее полустанку, мимо которого мчались скорые поезда.