реклама
Бургер менюБургер меню

Савва Дангулов – Новый посол (страница 83)

18

Кравцов точно взывал к молчанию, и отец Петр замкнулся в немоте нерушимой. Они пронесли сейчас это молчание через дорогу, вступив на пустырь, поросший бурьяном.

— Я все-таки хочу сказать... — произнес отец Петр, останавливаясь посреди пустыря и озираясь: домики, расположенные по краю пустыря, смотрели сейчас на них огнями своих окон, и в их взгляде были и ожидание, и кроткое любопытство, и требовательность.

— Да.

— Поймите, в жизни человека есть вехи, которые обозначила сама природа, а это, как все, что обозначает природа, вечно: рождение и смерть — главные из них... — произнес он и огляделся — слишком внимательны были дома вокруг, явилось желание уйти за пределы пустыря. — В хаосе войны эти вехи могут быть и забыты, но в мирное время они обретают значение события, мимо которого человек не проходит. Что говорит это вашему уму, Михаил Иванович?

Михаил подумал: «Я хочу короткого разговора, в котором моя правота очевидна, а он меня увлекает на боковую тропу, которая мне может быть и неведома: там сильнее он, не я. Но вопрос задан, и надо на него отвечать».

— Что говорит, что говорит? — произнес Михаил односложно. — Вот вам встречный вопрос: чего больше у вас — крестин или свадеб? — в его вопросе была заинтересованность, и это не могло не озадачить Разуневского.

— Очевидно, крестин, — подтвердил отец Петр, еще не зная, что за этим последует.

— И чем вы это объясняете?

— Просто во мнении общественном это не так предосудительно, — ответил Разуневский, смущаясь. — Вы полагаете, что я не прав? — спросил он, так и не поборов неловкости.

— Сказался атеизм поколений, — заметил Кравцов.

— Двадцатилетние... атеистичнее младенцев? — засмеялся Разуневский — у него была потребность в смехе, разговор был слишком напряженным.

— Нет, двадцатилетние атеистичнее стариков, ибо, как свидетельствует случай, который я наблюдал сегодня в церкви, старики несут младенцев к купели, а двадцатилетние, я это тоже видел, не находят сил воспротивиться...

— Нет, не в этом суть! — возразил Разуневский и пошел быстрее — они все еще шли пустырем, поросшим жесткой травой-колючкой. Шаг отца Петра был и широк, и спор — трава трещала. — Все в человеке! Все, все! — вдруг остановился отец Петр. — Люди поняли: если что и есть дорогое на этой земле, то человек, только человек!.. Его участие, его верность, его решимость быть с тобой рядом, его отвага оградить тебя от всех бед мира, его любовь, в конце концов... Поэтому люди хотят радоваться рождению человека, воздавать сполна всем светлым праздникам человека-друга, а коли окончился его земной путь, самую скорбь заставить славить ушедшего... Человек — все в нем. Люди хотят чтить человека, которому наш век, согласитесь, принес столько бед и мук, а мы не готовы к этому. Понимаете, не готовы.

— А церковь готова?

— Не хочу тут ответа однозначного, но у церкви опыт тысячелетия...

— Простите, но этот сосуд полулитровый, из которого вы поливали сегодня девочку, из нашего века...

— Дался вам этот сосуд, — возразил отец Петр беззлобно. — Не было бы у вас его, вам, пожалуй, нечем было бы возразить...

— Нет, есть чем возразить! — подхватил Михаил, подхватил с воодушевлением, — казалось, он не исчерпал всех доводов.

— Чем? — Бурьян, цепляясь за полы рясы Разуневского, продолжал трещать — спор придал отцу Петру силы. — Чем, простите?

Они стояли сейчас на круче, которой улица заканчивалась: внизу была Кубань, по ту сторону ее — взгорье, взрытое прожекторами, — в последние дни работы в Закубанье все больше захватывали ночь.

— Согласен с вами: люди хотят чтить человека и память о нем... — произнес Михаил — ему было легко говорить, глядя на гору, перепаханную белым огнем прожекторов, — дорожники продолжали тянуть шоссе к обелиску. — Истинно, святы в человеке и рождение, и смерть, а коли святы, то и заповедны...

— В каком смысле, простите, заповедны?

— Вы помните, что вы сказали этому плотнику Терентию, когда мы покидали церковную ограду? — спросил Кравцов; сейчас они вошли в улочку, спускающуюся к Кубани, — река шумела, она точно придвинулась к ним: видно, жара не прошла для снежных гор даром, вода в Кубани прибыла. — Помните?

— Что я сказал? — отец Петр пошел медленнее, его дом был рядом.

— Вы сказали: «Ох и воздастся тебе, Терентий, на том свете за неправду...» Вот и получается: чтить человека — значит учить людей нравственности. Не ясно ли, что только у правды сущей здесь привилегия, только она способна облечь тебя этим правом. Иначе воздастся, и не на том, а на этом свете...

Разуневский молчал.

— Что же вы молчите, Петр Николаевич?

— У этого разговора есть и иные грани, — произнес он, не без труда преодолев молчание. — Вернемся к нему, если видимся не в последний раз...

Он запустил руку в карман и достал свою нехитрую резиночку, стянув ею голову, стянув высоко, так, что обнажился лоб и уши, и разом он стал похож на монастырского писца, перебеливающего церковные рукописи.

— Михаил Иванович, могу я задать вам вопрос, пределикатный, а?

— Да, конечно, любой...

— Хочу знать ваше мнение: для женщины, которую вы берете в жены, единоверие, а может быть, даже единомыслие с вами обязательно?

Михаил оторопел: оказывается, вон куда обращены его мысли. Почему обращены? Да не Ната ли его повергла в грех? Нет, нет, не Ната, была бы Ната, вряд ли он заговорил об этом с Михаилом... Краля-золотоголовка, она смутила непорочное сознание отца Петра, она, она...

— Единомыслие — как мир одних интересов?

— Да.

— Мне кажется, обязательно. Впереди океан жизни — иначе его не переборешь. — Он задумался. — Верно: не переборешь.

— Туда за Дунай, в эту церковь среброглавую, вы тоже возьмете свой телескоп? — спросил Михаил — он испытывал неловкость, ему хотелось сменить тему разговора.

Отец Петр смотрел на Кравцова, сникнув.

— Не только за Дунай, всюду возьму, — произнес он тихо — непросто ему было вымолвить это.

«Он даже не выразил изумления, когда я помянул о среброглавой церковке, — знает, что нынче это уже не тайна. Кстати, накануне Варенцов сказал мне как бы между прочим: «А знаешь, Михаил, я сегодня вычитал в одной старой книге, что церковный дипломат — это как бы и поп, и не поп...» Хитер человек, да не очень! Хочет скрыть свою мысль, тайную, да характера не хватает. А скрывать есть что. Варенцову не дает покоя мечта о счастливом замужестве Наты. Нет, нет, да он поставит дочь рядом с отцом Петром, возликует и встревожится. Встревожится, убоявшись поповского звания младшего Разуневского, возликует, убедив себя в том, что церковный дипломат — это фигура в некотором роде и светская. Нет, нельзя сказать, что преимущество полностью ушло к отцу Петру; немалые, надо думать, козыри, сохранил для Варенцова и скромный математик из ленинградского пригорода, но есть искушение сравнить одного и другого, определив, как выглядят достоинства человека, если их положить на весы ума и расчета... Поэтому, когда Варенцов говорит, что церковный дипломат — это и поп, и не поп, то это безошибочно указывает: он сравнивает, он все еще сравнивает...»

Они подошли к дому Разуневского на Подгорной, и отец Петр распахнул калитку, приглашая войти, — Михаил не противился.

— Тут не все так просто, — сказал отец Петр и положил перед Михаилом нестеровский альбом. — Вот об этом я говорил... — он раскрыл альбом — глянуло нестеровское полотно «Философы». — Всмотритесь внимательно: если спор терпи́м, он не дает явных козырей ни одной из сторон...

Михаил улыбнулся — не хотел возражать Разуневскому, но и соглашаться с ним не лежала душа.

— Вы что... улыбаетесь? — спросил Разуневский. — Не согласны?

— Сам Нестеров не очень-то согласен...

— Это каким же образом?

— Пока спорили его философы, терпимо спорили, — он продолжал улыбаться — в улыбке, казалось, было сознание силы, — пока спорили философы, этот спор перенес на свою жизнь художник и по-своему решил его...

— Вы полагаете: решил?..

— Так мне кажется, — произнес Михаил. — Меня убеждает в этом и ваш альбом... Вот взгляните: на одном полюсе «Пустынник» с «Отроком Варфоломеем», а на другом — портрет Шадра... Вам это различие ни о чем не говорит?

Разуневский пошел по веранде, с силой напирая на половицы, — в цветочнице, стоящей на столе, вздрогнули и затряслись, роняя сухие лепестки, стрелы глициний.

— На ваш взгляд, художник предал анафеме «Философов»? — спросил Разуневский.

— Я этого не сказал, — вымолвил Михаил.

Разговор потерял опору; чтобы возобновить его, казалось, надо было набраться сил.

Отец Петр увлек Михаила на взгорье, что поднималось над кирпичным заводом, — оно было коричнево-рыжим, это взгорье, и потому, что трава на нем пожухла в нынешнюю суть, и потому, что возникло оно на глине и камне.

— А мой Япет трус порядочный, ой, трусишка несчастный! — запахнул полы своей вельветовой курточки отец Петр — она, эта курточка, надевалась им, когда он сбрасывал свое церковное одеяние. — В грозу его не выманишь на веранду ни за какие калачи!.. Одного не выманишь!.. Однако стоит мне пойти на веранду — последует безбоязненно... Ляжет у ног — пусть гром, пусть молния, будет лежать, точно его тут приковали. Вы поняли? Если я тут, ему ничего не страшно. Я для него вроде стены каменной, а ведь волк...