Савва Дангулов – Новый посол (страница 82)
— Пусть... — едва слышно произнес Михаил. — Ната здесь?
Варенцов улыбнулся, заставил себя улыбнуться:
— А куда она денется? Здесь, конечно.
— У нее моя папка с конспектами лекций — пусть вынесет, — сказал он и подивился своей изобретательности — не вспомнил бы папку с конспектами, пожалуй, поставил себя в положение безвыходное, да и сгорел бы со стыда.
— Только ты ее не уводи, Миша, — взмолился Варенцов. — Пойми: как-то неловко для тебя, неловко...
— Хорошо, пусть вынесет...
Он клял себя: ему надо было сразу повернуть от калитки и исчезнуть. Исчезнуть так, будто и тени его здесь не было... Он шел через двор и клял себя, когда услышал за спиной быстрый шаг Наты.
— Ой, Миша, погоди, сердце захлебнулось... — в руках у нее была папка с конспектами. — Погоди, погоди... — ей стоило труда смирить дыхание; она сунула ему папку. — Пойми, отец умолил меня быть с ними — у него там сломалась какая-то железяка...
Михаилу захотелось сказать ей такое, что вобрало бы всю его обиду, но он остановил себя.
— Хорошо, хорошо, оставайся, а я пока пойду — мне надо копию последней лекции отослать в Ленинград, — обратил он глаза на папку — папка была целлулоидной, она хранила след горячей Натиной руки.
— Да ты послушай, что я тебе скажу, — произнесла Ната, переводя дыхание. — Ты знаешь, кто здесь с отцом Петром?
— Кто? — спросил он как можно безразличнее.
— Анна!.. Если бы ты видел, какая она прелесть... — Ната взглянула в пролет большого варенцовского двора, в глубине которого находилась просорушка, — этот ее взгляд означал приглашение. — Боюсь, что она уедет сегодня в этот свой Зеленчук.
— Нет, нет... мне надо отослать конспект, — произнес он и пошел к калитке.
Он долго шел к дому, дольше, чем шел обычно. Шел и думал: однако так нафантазировал, что поворачивать было уже поздно! А ведь надо было увидеть Анну, надо, надо! Чем больше он думал о происшедшем, тем сумрачнее становилось на душе. Вместе с любовью к Нате, что-то народилось в нем такое, что было сильнее его. Он боялся назвать это ревностью, но, может быть, это была ревность... Ему всегда казалось, что ревность — удел существ примитивных, по этому признаку они и угадываются. Сказать это себе было обидно, что поделаешь, но это так. До сих пор он был убежден, что любовь возвышает, а тут она низвела его до той опасной отметины, которой впору стыдиться.
Была бы Ната постарше, степень его сумасшествия была бы иной: всему причиной ее юная прелесть, ее семнадцатилетие. Нет, дело было даже не в ее лике, в котором угадывалась прелесть Натиных семнадцати весен, а в натуре Наты. Ему было в диковинку, как вдруг смирялось ее озорство, казалось неодолимое. Достаточно было возникнуть в их беседе мысли, стоящей, Ната будто останавливалась в своем порыве, обратив на него печально-внимательные глаза. Ничто не могло совладать с этой ее неукротимостью, мысль — могла. Ему было интересно разговаривать с нею. Он даже обнаружил в себе красноречие, какого не было у него прежде. Впрочем, возможно, оно явилось в тишайших ночах кубанских, когда они вдруг устремлялись за реку, где истрескавшаяся глина и лобастые камни-валуны хранили тепло отошедшего дня и можно было уберечься от студеного ветра.
«Я довел ее сегодня до старой акации, что стоит у самых варенцовских ворот, и она, приоткрыв калитку, вдруг произнесла, просияв: «Входи». Я смутился, а она повторила, смеясь: «Входи, не бойся!» Я помедлил, но она взяла меня за руку и ввела во двор, потом на крыльцо, потом в дом... У меня закружилась голова. В доме было сумеречно и пахло яблочным пирогом. Она не повела меня из комнаты в комнату. Рука ее была горячей, и незримые токи вливались от нее ко мне, даже странно, что этот пламень, сокрушительный, мог поместиться в ее ладони. Мы пересекли прихожую, вошли в столовую и, проникнув в ее светелку, остановились. Пахло привядшими ландышами — их пучок лежал в раскрытой книге. Ей показалось, что, остановив взгляд на ее кровати, я улыбнулся. «Я выросла из нее, — сжала она мою руку, сжала, но не выпустила. — Мне ее купили, когда мне было четырнадцать...» Я не нашелся что ей сказать, когда прямо в окне увидел Варенцова. «Отпусти его, он не убежит», — сказал он, указывая взглядом на руку, которой она все еще сжимала запястье. «Я его держу крепко», — сказала она, нисколько не смущаясь, и движением глаз, недвусмысленным, дала понять, чтобы отец отошел от окна, — он, разумеется, отошел... В этом ее поведении было сознание силы. И был знак верности. Очень хотелось сказать: верности! А она продолжала сжимать руку — в ее ладони была сила: «Крепко держу!» Мне нравилась эта ее игра — она не отнимала у меня достоинства, не подчиняла меня ее власти, не делала меня хуже, чем я есть. Наоборот, эта игра показывала мне, как храбра Ната в привязанности своей, и это было мне дорого... Встреча с Анной оставила в ней свой след: она знала, что я не мог простить себе, что не повидал тогда Анну, и подзадоривала меня: «Вот это женщина: красива, а уж как умна!..» Но эти восторги не трогали меня — все это было известно задолго до того, как Анна приехала из своего Зеленчука. Меня волновало иное: кто она, эта Анна, и кем она доводится Разуневскому? Всего лишь сестра, названая сестра, а может быть, больше? Мне неудобно было спросить об этом Нату. Но Ната точно проникла в мои сомнения. «Погоди, забыла спросить: а кто она Разуневскому, эта Анна? Названая сестра, названая?..» — созорничала Ната. Но я только пожал плечами, оставив ее вопрос без ответа, — не все же мне решать задачи за нее...»
Михаил издали приметил огонек в круглом окне мастерской Разуневского, шагнул за церковную ограду.
— Фома повлек батюшку в церковь, — отозвался из темноты человек, попыхивающий смрадной самокруткой. — Ковалиха-молочница решила внучку окрестить и явилась уже затемно. Там дела на пятак — он мигом управится. — Он примял свою дымную цигарку. — А можно пройти и в церковь — отец Петр увидит и поспешит, — произнес человек участливо, заметив нерешительность Кравцова, и пересел с бревна, на котором сидел, на пустой ящик — с ящика ему был лучше виден Михаил. — Отец Петр там с Фомой, а Ковалиха с внучкой да невесткой... — он вдруг засмеялся, да так, что ящик под ним взвизгнул. — Ковалихе эти крестины в радость, а невестке — зачем они?.. — Он помолчал, глядя на Михаила. — Вы... Кравцов, Михаил Иванович?
— Да.
— А я... Терентий, плотник... Этот сруб вокруг вашего колодца я ладил, еще батюшка ваш был жив... Ну как решили? — спросил он, взглянув на церковь.
Кравцов пошел к церкви. В многоветвистой кроне старой липы, явившейся Михаилу из тьмы, ударила крылами большая птица и затихла. Глянули окна церкви, они были неярки, церковь тонула в полутьме. Кравцов поднялся на паперть, из распахнутых дверей ощутимо потянуло сыростью, — видно, сушь, которая владела все эти дни землей, так и не проникла в церковь.
Михаил переступил порог и затих, пораженный происходящим. Были зажжены свечи, и их пламя то меркло, укорачиваясь, то вспыхивало, вздуваясь, — тянуло из открытой двери. В мерцающем свете была видна седая женщина, высокая и крупноплечая. Она держала над купелью белотелую девочку лет четырех, быть может, даже пяти. Рядом с женщиной стоял отец Петр с полулитровой бутылкой зеленого стекла, — по всему, девочка не помещалась в купель и ее можно было омыть, только обратившись к зеленой бутылке.
— Бабушка, не хочу купаться!.. — плакала девочка, отыскивая глазами мать, светлый шарф которой был виден в сумерках церкви. — Не хочу купаться, не хочу! — кричала девочка — в ее крике был и испуг, и чуть-чуть стеснение: не часто ее вот так обнажали при посторонних, девочка была большой.
И Михаил подумал: если бы отец Петр, с этой своей бутылкой в руках, сейчас увидел рядом с собой Анну, как бы он себя повел? И оттого, что припомнилась Анна, вид отца Петра, поливающего девочку из полулитрового сосуда, показался Михаилу особенно нелепым, кощунственно нелепым.
Михаил вышел из церкви и увидел, как, сутулясь и зябко двигая плечами, мимо прошел отец Петр.
— Вот что я хотел тебе сказать... — тотчас услышал Кравцов взволнованный голос Разуневского — не иначе, отец Петр говорил это человеку со смрадной цигаркой, которую тот запалил вновь — ее огонь сейчас был виден. — Задуши в себе этого зеленого змия, ради детишек задуши... И еще: из ври, Терентий, ох и воздастся тебе на том свете за неправду... — Он умолк на минуту, точно прислушиваясь. — Михаил Иванович, это вы? По-моему, вы были в церкви?..
Михаил укорил себя, что не покинул церковную ограду раньше. Не очень-то хотелось Михаилу видеть сейчас отца Петра; после того, чему Кравцов только что был свидетелем, не хотелось. Предполагал, конечно, что нечто подобное увиденному в церкви творит, должен творить и отец Петр; однако, когда рассмотрел воочию, стало как-то не по себе.
— Вы что умолкли, Михаил Иванович? — спросил отец Петр. — Не я ли огорчил вас?..
— Нет... — ответил Михаил.
— Ну скажите то, что хотите сказать, — я не обижусь, — произнес Разуневский, сворачивая на улицу, спускающуюся к Кубани,
— Из головы не идет эта зеленая бутылка, из которой вы поливали девочку! — признался Кравцов и искоса взглянул на Разуневского — тот молчал, пораженный. — Не могу убедить себя, что всего лишь вчера вы стояли у телескопа и говорили о Сатурновых кольцах. — Разуневский остановился, едва ли не перестав дышать. Михаил почувствовал, что это молчание, каменно-тревожное, перебрасывается на него, Михаила, и ему все труднее говорить. — Эту бутылку зеленую держал даже не Фома, а вы... Понимаете, вы... И нет слов, которые могли бы оправдать то, что я видел... Нет слов...