реклама
Бургер менюБургер меню

Савва Дангулов – Новый посол (страница 41)

18

Стол накрыли на веранде. За столом было нас четверо: Тадьян, наш хозяин, его сын Арташес и я. Нас угощали мусахой, острой и пряной. Мясной фарш, обильно напитанный маслом и сдобренный перцем, а заодно прослоенный своеобразной смесью, в которой было много баклажанов, но не были забыты помидоры и лук, все это, чуть-чуть поджаренное, а вслед за этим тушенное и томленное в чугунном котле, который я увидел на железной треноге, установленной посреди двора, — это и есть еда богов, называемая мусахой. К мусахе просилось вино, по возможности холодное, терпкое, может быть, даже с кислинкой, которое так хорошо, когда на столе овощное блюдо, приготовленное на обильном масле, и хозяин принес из подвала корзину, и в ней выводок бутылок, обросших ссохшейся глиной. Видно, хозяин принес не молодое вино, и это призваны были засвидетельствовать комья глинистой почвы, вино только что было извлечено из земли. И еще обнаруживалось безошибочно: вино лежало глубоко в земле. Когда оно было разлито, тонкое стекло бокалов вспотело. Посреди стола, на керамическом блюде, неглубоком и просторном, возвышалась горка свежесорванной травы, влажной и темно-зеленой.

— Мой тархун, — сказал Тадьян и взял стебелек травы.

— Мой? — переспросил наш хозяин, улыбаясь. — Лав, лав! — лобавил он не без удовольствия и взял свою веточку тархуна. — Я расскажу! — произнес Хачерес, подняв палец, и вспугнутой стаей разлетелись по сторонам мягкие знаки. — Мой двоюроден брат Геворг Авакян — русский академик! — он взглянул на сына, точно прося его подтвердить сказанное, и тот, смущаясь, качнул головой. — Институт Геворга как эта гора, и кругом един камен, как здес: дорога, площад — един камен! Брат снял камен и посеял тархун! Когда приходит час мусахи и толми, брат идет вниз, где растет тархун. Он становится на едино колено, рвет тархун и идет ест мусаху и толму. Он держит свой тархун как свечку, вот так!..

— Да, как свечку... — произнес Арташес и посмотрел на отца почти укоризненно. — Дядя Геворг — это хорошо, — повторил младший Авакян и отвел глаза от отца.

Хачерес покраснел заметно, положив руки на краешек стола. Только он и понимал смысл реплики Арташеса, иначе вот так стыдливо не запнешься, не умолкнешь. Итак, Хачерес молчал, и его руки неподвижно лежали на краешке стола. Они у него были крупные, смугло-червонные, почти красные. Наверно, от солнца красные. Там, далеко, на приараратских песках, где прошло детство Хачереса, солнце особенно свирепое. Он молчал, и на лице его изобразилось нечто значительное: одновременно и торжественное, и доброе, и мудрое. Это новое чувство, овладевшее им, было так сильно, что казалось, оно уже существует само по себе и он не властен над ним. Даже вопреки его воле оно встало бы над столом и заговорило.

— Ти хочеш, чтоби я сказал? — произнес Хачерес, будто повинуясь этому чувству.

— Ну что ж, скажи, папа! — засмеялся сын. Мягкие знаки не боялись Арташеса, в его русском они оставались на своих местах, там, в болгарских горах, он, так можно было подумать, хорошо познал русский.

— Вот возму, все возму — и айда! — с лихой решимостью он ударил ладонью о ладонь. — Папик — вот сюда, — он поднял правую руку и показал на подмышку. — Арташес — вот сюда! — он сделал то же самое с левой рукой.

Он сказал и заулыбался, — видно, ему не просто было произнести то, на что он решился, но вот он решился и был почти счастлив.

— Что значит «айда»? — спросил Тадьян спокойно. — Раздан и Касах?..

— Можно Раздан и Касах! — сказал Хачерес и еще раз ударил ладонью о ладонь: ему приятно было помянуть исконно армянские реки Раздан и Касах, они были для него символом Армении. — Папик — сюда, Арташес — сюда! — Хачерес вновь попеременно поднял правую и левую руки. — Хорошо?

— Хорошо! — согласился Тадьян.

— О земля отцов, — он произнес «зе́мля». — Что большие? Корни! — Он был почти счастлив, что нашел слово, которое обнимало все. — Выпьем за корни!

Уже вечером, когда мы покидали дом нашего хозяина, Тадьян сказал, что хотел бы повидать папик, и пошел в дальний конец двора, где под железной треногой дымился очаг. Мы пошли с Тадьяном. Вечер был уже темен, и фигуру старого человека, сидевшего у огня, можно было распознать лишь по неярким бликам, которые отбрасывало пламя. Блики лежали на складках одежды, на руках, на лице, высветлив глаза. Да, глаза его, устремленные в ночь, видели нечто такое, что было далеко позади, безнадежно отстав и вместе с тем на веки веков оставшись со старым человеком.

— Мы были твоими гостями, папик, — сказал Тадьян. — Спасибо тебе.

Он удержал его руку в своей.

— Лав, шат лав! — Покорно и робко папик покачал головой.

Мы попеременно склонились над рукой папик и медленно пошли прочь от очага, но, пройдя середину двора, остановились. Отсюда был виден старый человек, сидящий у огня. Он казался отсюда маленьким, меньше, чем ему надлежало быть.

— Все заберу! — произнес Хачерес, не отрывая глаз от темной фигуры над очагом. — Все... и коврам место найдется!

Арташес улыбнулся, как мне казалось, не без иронии, он долго берег эту улыбку.

— Все ковры забирать не надо, папа, — произнес он.

— Не надо? — Старший Авакян оторопел — он решительно не понимал, о чем идет речь. — Они мои.

— Не все твои, папа, — сказал Арташес как можно мягче, он заметно стеснялся гостей, но продолжал говорить по-русски, от гостей не должно быть секрета, по крайней мере здесь.

— Понимаю! — почти воскликнул Хачерес; казалось, он проник в мысль сына. — Белие коври? Да? — Арташес говорил о болгарских коврах. Все можно взять, нельзя брать белые ковры — об этом говорил сын. — Я украл их? — вдруг спросил он Арташеса.

— Нет, не украл, но можешь украсть, папа.

— О суры Геворг, о суры Геворг!.. О святой Геворг, о святой Геворг! — Он оглянулся вокруг, будто стараясь отыскать нечто такое, на чем он мог поклясться. — Вот папик! — обратил он взгляд к мерцающему пятнышку очага, у которого сидел отец; туман уже сполз с горы и заволок дальний край двора, где был очаг. Он вытянул руки, будто призывая их в свидетели: — Клянус! Мои руки!..

Он поднял руки. Было темно, и руки уловили свет далекого очага и казались свитыми из мускулов, нет, не руки художника, руки рабочего.

Наступило молчание, оно смутило ковровщика. Он застеснялся этого молчания и опустил руки.

— Вот ты сказал: корни! — произнес Арташес, не просто было ему сказать «корни». — Но белые ковры — это тоже... корни! — Ну, разумеется, Арташес говорил о том, что для Виты, для Янтры, для Искыра, для Цибрицы, для всей болгарской земли, для ее древних и новых ремесел, для ее искусства — именно, корни. Но дяде Хачересу еще надо было это понять — он думал о своем.

— Что ти сказал?

— Корни, — повторил Арташес убежденно.

Хачерес засмеялся. Да, взял и засмеялся, хотя до смеха ли было ему сейчас?

— Верно, корни, но мои... — спокойно заметил старший Авакян. — Мои! Теперь понял? — Не легко было ему произнести это по-русски, но он произнес, от гостей не должно быть секрета. Он умолк, точно дожидаясь, чтобы эта мысль о корнях была усвоена сыном. Ну, разумеется, он хотел сказать, что его труд художника-ковровщика неотделим от этих белых ковров.

Арташес молчал, нет, не потому, что отец обратил этот его довод о корнях против него. Не поэтому. Просто Арташесу надо было еще раз собраться с мыслями: а может, отец прав?

— Нет, нет!.. — едва ли не воскликнул Арташес. Это «нет» было адресовано не только отцу, но и ему, Арташесу, его сомнениям. Сказав «нет», он отметал эти сомнения. — Вот... папик!..

Отец оторопел: он все ожидал, но только не этого.

— Что? Папик? Зачем папик? — вымолвил Хачерес едва слышно, вот она мысль о третейском судье! Да, сын хотел, чтобы спор и на этот раз решил дед. Сын так и сказал: «Папик!..» Он всего лишь сказал «папик!», но это означало: «Пусть решит спор папик! Его опыт, его мудрость, его доброта». Дядюшка Хачерес точно взывал к Тадьяну: «Папик? Зачем папик?» Он явно не хотел вовлекать в спор папик, но поможет здесь дядюшке Хачересу? Тадьян, только Тадьян. Дядюшка Хачерес очень надеялся на добрую волю подполковника.

— Ти сказал: папик? — спросил наш хозяин, обратившись к сыну, и замер: суть того, что происходило сейчас, была в этом вопросе. — Ти будешь говорит с папик?

— Нет, папа, — произнес Арташес; как казалось, произнес убежденно, но вот что было непонятно: когда возникло это «нет» у молодого человека? Да, когда оно возникло, прежде или сейчас?

Мы простились и, выйдя на улицу, пошли вдоль каштановой аллеи. Было такое впечатление, что деревья передают нас друг другу и кроны, точно ливневые тучи, наплывают на нас и уходят.

— Папик?.. — спросил я. Мне казалось, все проблемы призван решить в этом доме он. — Кто... папик?

— Кто? — Тадьян задумался. Ну, не впервые же встал этот вопрос перед ним? — Мне сказали, что во время войны, когда Арташес был в горах, папик помог ему многим. То, что мог сделать папик, никто не мог сделать.

— Связь гор со... степью?

— Не только... Он был для партизан и почтой, и банком.

— Папик?

— Да.

Я лучше понял смысл происшедшего, когда неделей позже вновь побывал в доме Авакяна. Да, я не узнал дома Авакяна. Спокойный авакяновский дом, в котором, казалось, тишина обрела возраст и прочность старых ковров, был опрокинут вверх дном. Конечно же окна были распахнуты настежь, и сквозной ветер катил по полу сухие листья, ненароком влетевшие в дом. Разумеется, ковров на стенах не было, они были увязаны в тюки и обшиты мешковиной. Да, в течение недели, которая минула с того самого дня, как мы были здесь, знаменитый ковровщик развил энергию немалую: он собрался к отъезду. Собрался, но не уехал: очередное судно ушло из Варны накануне. Очевидно, как ни спешил Авакян, он не решил всех своих проблем. Каких проблем?